Мы стоим в столовой школы прапорщиков, рассуждаем о митральезах. Джек Потрошитель говорит, что револьверные орудия применялись ещё в японскую войну, но заметно себя не зарекомендовали. Вот если б начинять снаряды некоей особой взрывчаткой! Он упоённо о ней рассказывает.
Саша Цветков слушает с сомнением, вздыхает:
— Эх, дали б нашему батальону хотя бы один пулемёт «максим»! Да если и дадут, у нас пулемётчиков нет.
— Я могу быть пулемётчиком! — восклицает Билетов.
Саша не отвечает — на его лице не усмешка, а как бы намёк на усмешку. Он никогда не позволит себе насмешничать. Умный, красивый, он один у матери, отца нет. Мать — известная на весь Кузнецк портниха. Из своих шестнадцати Саша три года отработал помощником повара в ресторане Гусарова «Поречье».
Билетов едко взыривается на Сашу, придумывая, как его поддеть, но тут Петя Осокин берёт Вячку за отворот шинели:
— Знаешь, ты кто? Помесь Хлестакова с Хомой Брутом.
Вячка в ярости подпрыгнул на месте, ударив себя каблуками по заду. Это его всегдашняя манера. Заорал на Петю:
— Петушенция, враль, я твой длинный нос отсеку!
Голос фельдфебеля Кривошеева, которого у нас почему–то зовут Кошкодаевым, гонит на поверку. Выбегаем во двор. Луна блестит в огромном слабо светящемся круге. Ну и стужа!
После поверки ненадолго возвращаемся в столовую. Нам дают по селёдке, по куску чёрного хлеба и по кружке чая. Проглотив это, хотим жрать как волки, растравленные косточкой ягнёнка.
Приказ — получить шанцевый инструмент, патроны. Затем строем направляемся на вокзал.
Глубокая ночь, а Николаевская улица как–то странно, не по–военному оживлена. То и дело, визжа полозьями, лихо проносятся сани с людьми в богатых шубах. Кто–то из ездоков разудало играет на баяне.
Бывшая резиденция царского генерал–губернатора (этот дом местные жители почему–то называют Караван — Сараем) ярко освещена. Мы знаем, что здесь размещается начальство, но сейчас здание напоминает увеселительный клуб: вышедший из него мужчина в пальто внакидку нетвёрдой походкой подался к автомобилю, что урчал мотором около крыльца, пьяным избалованным голосом, запинаясь, крикнул шоферу:
— Смотри у меня… э-э… Чуцкаев! Чтоб ни–ничего… не забыл моего!..
Сызранец Мазуркевич, ученик фотографа, удивляется:
— Что празднуют–то?
— Может, уже знают о нашем наступлении? — предположил его земляк Чернобровкин.
Раздаются злой смех, ругань Селезнёва:
— Оренбург пропивают!
Проходим Неплюевской улицей. Горят окна ресторана гостиницы «Биржевая», доносятся звуки оркестра. Из распахнутых дверей вываливаются господа в одних сюртуках, хватают пригоршнями снег с сугробов, прикладывают к багровым лицам. От съеденного и выпитого им так жарко, что надобно взбодриться. С наслаждением вдыхают ледяной обжигающий воздух, из ртов вырываются облачка пара. Один из гуляк кричит нам:
— Ребятушки–земляки, самарские есть? Какой полк? Победа будет?
— А ну, без вопросов! — рявкнул на гуляку Кошкодаев, шагая обочь колонны. У него тяжёлая поступь, голова ушла в широкие прямые плечи. Слышу, как он скрипуче ругается сам с собой:
— Город на осадном положении, а где порядок?
* * *
— Гляди, Лёнька, и в кафе «Люкс» кутят! — на ходу поталкивает меня плечом Билетов.
Наша колонна движется мимо красивого пятиэтажного дома, цокольный этаж занимает кафе. Вячка повернул голову к манящим окнам.
— Лёнька, а ты съел бы на пари сорок блинов с икрой? Куда тебе, немчура. А я бы съел!
— Второй Собакевич! — насмешливо обронил Осокин, тут же словил от Вячки «длинноносого вральмана», «клювомордника» и «быкоглазого петуха».
Билетов ругается вполголоса, чтобы не слышал Кошкодаев. С сипением втянул воздух.
— С кем пари, что Гога съест пятьдесят блинов?
Впереди меня шагает Гога Паштанов, самый старший в батальоне: ему уже восемнадцать. Окончил нашу гимназию. Пока не записался добровольцем в Народную Армию, выступал в самарском цирке гиревиком. Его отец — столяр–краснодеревщик. Когда готовую мебель грузили на подводы, за одну сторону буфета брались двое грузчиков, а за другую — один Гога.
Его выступление в цирке так понравилось купцу–татарину, что тот на свои деньги повёз Паштанова в Казань, и там, на празднике сабантуе, Гога бросил на лопатки знаменитого борца Ахмета Душителя. Газета «Казанский телеграф» поместила о Гоге захватывающий очерк «Юный лев Георг».
Паштанов ведёт себя совершенно как взрослый. На приставания Билетова полуобернулся:
— Роняешь себя, Вячеслав!
Голова колонны поворачивает за угол. Нас нагоняют сани, с них кто–то в роскошной горностаевой шапке кричит:
— Эх–ма, тоска-а! Всё теряем, конец! Кто остановит?
Другие голоса успокаивают господина, но он не умолкает:
— Братцы, накажите их! Покарайте их, братцы… — зовёт нас: — Прошу, молодцы, берите…
Джек Потрошитель гневно бросает:
— Закроют ему рот?!
Но несколько наших, в том числе Вячка, пользуясь тем, что Кошкодаев уже за углом, бегут к саням. Вернулись. Билетов бурчит:
— Там только вино да папиросы.
От Кошкодаева передают команду: подтянуться! Бодро поём:
Пошёл купаться Уверлей,
Оставив дома Доротею.
На помощь пару, пару
Пузырей–рей–рей
Берёт он, плавать не умея…
Песня вызывает представление о старинной усадьбе… Тихий пруд, сад с таинственно–укромными аллеями; среди пышной зелени белеют статуи обнажённых нимф, Диониса, стройных эфебов. Купанье в жаркий день… Всё это весьма странно представлять в ночном промёрзшем городе, шагая по наезженному блестящему снегу, пуская изо рта парок.
* * *
Звучит команда: «Вольно!» Мы на привокзальной площади. Здесь расположилась бивуаком конница: волжские татары. Над костром — широкий котёл, в нём булькает варево. Какой восхитительно–дразнящий запах! Билетов толкает меня:
— Иди попроси мяса!
— А ты сам?
— У тебя морда вежливее — скорее дадут.
Мне не по себе; делаю два шага, останавливаюсь. Татарин в волчьем малахае смотрит на меня. Улыбнулся, запустил в котёл шашку — на её конце протягивает мне огромный шмат мяса. Рукой в перчатке хватаю его, благодарю — и тут команда: грузиться. Расстёгиваю шинель, сую мясо за пазуху. Бежим к составу, вскакиваем в теплушку, но нам кричат — в теплушках поедут казаки с лошадьми, а мы едем в вагонах четвёртого класса. Бежим туда.
Расселись, состав потащился. Билетов притискивается ко мне:
— Давай мясо!
Шарю за пазухой: шмата нет. Выронился в беготне. Вячка лезет мне под шинель обеими руками. Вскочил со скамьи, подпрыгнул, ударив себя каблуками по заду.
— Один сожрал!
Я всё время был у него на глазах, он знает, что я не мог съесть мясо. Но ему хочется сорвать злость.
— Ну, немчура! Худой, а жрать здоров…
Бросаюсь на него, мой кулак попадает ему в скулу. Тут же получаю удар в переносицу. Стальные руки Паштанова хватают нас за шкирки: лечу на одну скамью, Вячка — на другую.
Миг — и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:
— Больше разнимать не буду — пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.
Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по–прежнему — темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:
— Слышь, Лёня, я всё вспоминаю — ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского сражения мыслит, ищет истину — сопрягать, мол, надо, сопрягать. А оказывается, это он сквозь сон слышит возчиков: «Запрягать!»
Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в «Войне и мире», тоже смеялся.
— Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: «Я знаю этого человека!» Лопнуть же можно…
— Ну, — возражаю, — вот тут уж ничего смешного нет.
— Что ты, Лёнька? — в Петиных красивых коровьих глазах — и недоумение, и
жалость. — Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется — понимаешь? Погляди, какой иронизм! — Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.
— Да у Толстого всё — смех! — убеждённо и радостно восклицает Петя. — И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи–хи, ла–а–сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха–ха–ха!
— Пустят они нас к костру, — угрюмо замечает Джек Потрошитель.