— Пожалуйста!
В столовой никого не оказалось, и матрос был немало удивлен. Ведь он ясно слышал, как именно в этой комнате кто-то сдержанно кашлянул.
— Присядем! — бесцеремонно пригласил он хозяйку и, отодвинув стул, уселся первый, небрежно положив на стол деревянную кобуру с маузером.
Надежда Илларионовна, боясь смотреть на страшный револьвер, который, как ей казалось, неминуемо выстрелит, все же повернулась к матросу и произнесла:
— Я вас слушаю, Ян Карлович.
Матрос видел перед собой красивый женский профиль, сколотые на затылке пышные волосы, готовые вот-вот рассыпаться. В первый раз она была куда любезней и ее взгляды так много обещали, что могла закружиться голова. Сейчас она была так же хороша, пожалуй еще соблазнительней.
— Я организовал санитарный отряд, — словно докладывая, сообщил он ей серьезно. — Требуется, понятно, доктор. Не укажете ли на подходящего человека в городе?
Надежда Илларионовна, не поворачивая головы, ответила чужим голосом:
— К сожалению, среди моих знакомых нет врачей.
— Жаль, — сказал матрос, наклонив голову набок, словно ему так было удобнее ее рассматривать, и постучал пальцами по кобуре. — Может, все-таки вспомните?
— Нет, нет, никого из врачей я не знаю. Чем могла — помогла, надо будет — еще помогу.
— Вы что ж, одна живете? — поинтересовался Янис.
— Со мной еще родственница по матери, двоюродная тетушка.
— А там что у вас? — показал он рукой на портьеру.
Только сейчас Надежда Илларионовна заметила у него на сгибе кисти синее, слинявшее сердечко с пронзенной стрелой и дрогнувшим голосом ответила:
— Моя спальня.
— Пройдемте туда! — без стеснения предложил Балодис, поднявшись со стула, и торопливо застегнул бушлат.
— Что вы? — испуганно пролепетала Надежда Илларионовна. — Это по меньшей мере неудобно. Если сюда зайдет моя тетушка — я сгорю со стыда. Ведь она может бог знает что подумать.
— Мне все равно, что она подумает. Берите свечу, и идемте, — приказал Балодис. — Я к вам пришел не по любовным делам. Вы, видать, мадам высокого полета, а нам попроще надо.
Дрожащими руками Надежда Илларионовна взяла подсвечник и, тяжело ступая, медленно подошла к портьере. Раздвинув ее, она, не переступая порога, протянула подсвечник вперед. На стенах заколыхались лохматые тени. Балодис, наблюдая за ее руками, спокойно забрал подсвечник и спросил:
— Значит, здесь вы спите?
— Да.
— Одна?
— Ну, понятно.
— А кто кашлял, когда мы беседовали в коридоре?
— Ах, это мой племянник, — нашлась Надежда Илларионовна, — я совершенно забыла вам о нем сказать. Он только вчера приехал из Уральска и отдыхает.
Балодис вернулся к столу, поставил подсвечник, вынул из кобуры маузер и строго скомандовал:
— А ну, племянничек, выходи в столовую!
В спальне зашебуршили, потом послышался стук упавшего кресла, и из-за портьеры выглянул молодой человек с таким испуганным видом, что матрос невольно улыбнулся, показав Надежде Илларионовне два ряда белоснежных зубов.
— Ты что ж в темноте сидишь, как крот?
— Спал на тетиной тахте. — Зубы у молодого человека клацали.
— Дрожишь?
— Холодно спросонок.
— Покажи документы!
— У меня их выкрали в дороге.
— Ну одевайся, молодчик, пойдем!
Надежда Илларионовна мысленно проклинала Сашку за то, что он вернулся к ней, а себя за сострадание к нему и отворачивала лицо от матроса, а матрос злился на себя за то, что поверил ее лукавой улыбке. «Чуть было не сплоховал, братишка», — подумал он.
Когда Балодис ушел, уводя Почивалова, Надежда Илларионовна закрыла за ними дверь, быстро прошла в свой будуар и бросилась на тахту.
Тщательно выбритый и одетый в новый трофейный френч Цвиллинг сидел в своем кабинете с Елькиным.
— Я убедился, что разговоры о военном счастье — болтовня, — запальчиво сказал Елькин. — Чтобы командовать и принять правильное решение, нужен талант. Блюхер им обладает.
— Согласен с тобой, но как бы эта победа не вскружила ему голову.
— Да как ты можешь так говорить? — обижаясь за Блюхера, возразил Елькин. — Вот уж кто действительно скромный человек, так это он. Что он тебе давеча сказал? «Ты, говорит, Цвиллинг, предревкома — ты и бери власть в руки». Ты слышал об отрядах братьев Кашириных и Томина? Мне рассказывали, что в станицах висят их приказы и каждый подписывается — главком такой-то. Возможно, что они революционно настроены и искренне борются против Дутова, но каждый из них мнит о себе по меньшей мере как о Крыленке. Блюхер же ни одной листовки пока не издал и не любит, когда его называют главкомом. В Блюхере рабочая закваска и настоящая идейность коммуниста.
— Что он думает дальше делать? — спросил Цвиллинг.
Елькину не пришлось ответить, в кабинет вошел Блюхер и весело поздоровался:
— Кажется, речь обо мне? — Он сел в кресло, провел рукой по коротко остриженным волосам. — Дутов, к сожалению, улизнул, но дутовщина осталась. Сейчас матросы задержали бывшего тургайского губернатора генерала Эверсмана. Старая кляча! Но из него можно выжать немало сведений. На допросе у Павлова он рассказал много интересного. В Екатеринбурге контрреволюция вспыхивает то в одном месте, то в другом. Это вполне понятно. Ведь в самом городе сидит вся романовская семейка, и всякие мазурики норовят освободить Николая. Пермские анархисты готовились увезти его к себе, а какой-то капитан Ростовцев даже в Японию. Поэтому я считаю, что екатеринбургский отряд надо откомандировать обратно. Я увезу в Челябинск казачью сотню Шарапова и твой отряд, — он взглянул на Елькина, — а остальные, в том числе и балтийские моряки, останутся здесь. И хотя все военные силы подчинены мне и я — челябинский предревкома, но пришел сюда сообща решить этот вопрос.
Елькин готов был обнять Блюхера.
— Это правильное решение. Что ты скажешь, Цвиллинг?
— Я такого же мнения.
На другой день на Чернореченской площади был выстроен екатеринбургский отряд.
За ночь мягкий снежок опушил стволы городских деревьев и кустов, а сейчас яркое солнце, поднявшись в небе, блестело на золотых куполах собора. Бесшумно взмахивая крыльями, перелетали с дерева на дерево вороны и галки, и тогда невесомый снежок мохнатыми комьями осыпался вниз.
Бойцы в стеганках, изношенных шинелях и пальто, с хлопающими шапками-ушанками постукивали каблуками худых сапог и ботинок. Много бородачей, хотя лица молодые. У всех винтовки, пулеметные ленты, сабли, револьверы. На левом фланге конники, на повозках сбруя, мешки с продовольствием, а позади две пушчонки. Впереди бойцов в непомерно большой папахе, которую поддерживают оттопыренные уши, стоит командир отряда Ермаков.
Все ждут начала.
Вот появились Цвиллинг, Блюхер, Елькин, Павлов, Андреев. Цвиллинг проворно взошел на помост, огороженный перилами, и заговорил. Речь его, хотя и плавная, длилась бесконечно долго. Поеживаясь от холода, бойцы терпеливо слушали, а комиссар Малышев откровенно сказал Ермакову:
— Пошла писать губерния…
После Цвиллинга выступил Блюхер. Он начал сочувствующе:
— Не замерзли, ребята?
В отряде раздался смех и чей-то голос:
— Видать, сознательный.
— Я, рабочий человек, не больно-то речист. Скажу только несколько слов. Спасибо вам за помощь! Спасибо Ермакову и Малышеву, спасибо комиссарам, спасибо вам всем! Езжайте домой, но порох держите сухим. Гидру контрреволюции нужно уничтожить без остатка. Да здравствует власть Советов и Владимир Ильич Ленин!
Бойцы дружно гаркнули:
— Ура-а!
Блюхер выждал и добавил:
— Товарищ Ермаков, командуйте отрядом!
— Вот это здорово! — донесся до многих чей-то голос. — Коротко и ясно.
Блюхер сошел с помоста и стал прощаться со всеми за руку. Ермаков шел рядом с главкомом, он знал всех в лицо и докладывал:
— Шадринский, ирбитский, из Ревды, камышловский, наш — екатеринбургский…
Отряд двинулся. Кто-то запел на мотив «Марсельезы», и по площади прокатились бодрящие слова:
Мы пожара всемирного пламя,
Молот, сбивший оковы с раба.
Коммунизм — наше красное знамя,
И священный наш лозунг — борьба.
Впереди шел знаменосец, держа за древко кумачовый флаг, развевавшийся над головами бойцов. Они оборачивались, махали руками, ушанками, надетыми на штыки винтовок, и задорно пели.
Спустя неделю в вагоны погрузились елькинский отряд и сотня Шарапова. Старый казак прохаживался по платформе, часто подкручивая усы. Казалось, что он сбросил два десятка лет и помолодел.
Проводить их собрался весь Ревком. И снова речи, и нестройная музыка духового оркестра, который успел сколотить Павлов, и дружеские пожатия. Прощаясь с Блюхером, Павлов раскаянно просил: