— И я, и я пойду к финнам! — в исступлении кричит он, мчась к воротам.
Перехваченный на полпути, он круто меняет направление и кидается к проволоке. Не в силах ничем помочь, затаив дыхание, мы с тревогой наблюдаем за его действиями.
— Все равно уйду! — надрываясь от крика, грозится Лешка. — Не берете с собой — сам уйду!
Все происшедшее вслед за этим заставило содрогнуться не только нас, но даже безучастных к чужим страданиям немцев. Не успеваем мы опомниться, как одним прыжком Лешка преодолевает запретную песочную полосу и хватается за проволоку. Растерявшийся лагерный часовой вскидывает автомат и почти в упор выпускает по нему длинную очередь. Простроченное пулями безжизненное тело Лешки, словно мешок, повисает на колючей проволоке.
— Все! — мрачно заключает Полковник. — Вот вам и весь Лешка! Прощай, дружище!
— За полмесяца двоих не стало, — замечает Колдун. — Ежли и дальше так пойдет, то вскоре, гляди, ни одного из нас не останется.
— Марш! — вопят опомнившиеся немцы.
Вечером ничто не напоминает нам об утреннем происшествии. Обвисшая было проволока вновь натянута, как струна, засыпана песком кровь, оставленная Лешкой на запретной полосе, все также невозмутимо расхаживает за проволокой флегматичный скучающий постовой. Лишь ставшая просторней палатка да осиротевшее тряпье Лешки безмолвно свидетельствуют об утрате еще одного нашего товарища. С его смертью, такой бессмысленной и нелепой, из девяти человек, всегда прежде державшихся вместе, нас осталось пятеро.
— Конец один, — задумывается о будущем каждый. — От смерти не убежишь. Сегодня вот Лешку сволокли в могилу — завтра меня потащат.
— Дождались, называется, весны, — высказывает общую мысль Полковник и с укоризной сетует: — Эх, ребята, ребята! Крепились столько, такую зиму выдержали, а пришло тепло, и уговор свой забыли, духом пали, в тоску ударились и мрем, что мухи, Нам, пленным, выходит, и весна не в радость.
Поминки
К нашей досаде, прокладка дороги подходит к концу: заканчиваются все черновые работы, свертываются разработки карьеров, достраиваются последние мосты, подсыпается и растет насыпь. Еще несколько недель — и дорога будет достроена, а конца войны так и не видно. Обозленные неудачами на фронтах, немцы лихорадочно спешат закончить дорогу и с каждым днем становятся все требовательней и злее. С наступлением белых ночей они ввели две смены, и теперь мы работаем даже по ночам. На трассе немцы не дают нам разогнуться, а самую незначительную передышку расценивают не иначе как явный саботаж, за который, не задумываясь, пристреливают на месте.
— Достраивают-таки, проклятые! — досадует Полковник. — Видно, не выполнить нам наказ Андрея. Будь сейчас живым, он бы от своей пайки отказался и сна лишился.
Упоминание об Осокине заставляет нас вспомнить все, что говорилось некогда им о дороге, о его страстном желании помешать гитлеровцам воспользоваться ею и его дерзком предложении растянуть прокладку пути до прихода сюда наших войск. Не забыли мы о своем тайном решении после его смерти сделать все возможное, чтобы сорвать планы немцев помочь фронту вводом новой магистрали, затянуть окончание строительства дороги любыми мерами, чтобы это нам ни стоило.
— Выходит, не суждено нам сдержать обещание выстроить дорогу для своих, — уныло размышляем мы. — Все-таки не наши, а гитлеровские поезда пойдут по проложенной по нашим трупам дороге. Поезда с оружием, боеприпасами и солдатами пойдут туда, где решается судьба народов, людей и, следовательно, наша.
Наперекор нам дорога достраивается, и контуры будущей магистрали с каждым днем очерчиваются все ясней, все отчетливей становится профиль нового пути, проложенного среди болот, лесов и камней. Ее тщательно готовят к открытию, к движению по ней первых чужих поездов, и для нас становится очевидным, что задержать рождение новой магистрали нам, несмотря ни на что, уже не удастся.
— Ну, что же, — пытаемся мы оправдать себя, — все, что было в наших силах, мы все-таки сделали. Большего от нас и требовать нельзя. Мы заплатили за это своим здоровьем, кровью и множеством загубленных жизней.
Но как ни успокаиваем мы себя, сомнения, однако, не покидают нас.
— А все ли нами сделано? Нет ли еще других способов сорвать открытие этой проклятой дороги? — терзаем мы себя вопросами. — Может быть, еще можно задержать поток военных грузов, который вскоре потянется к фронту? Быть может, еще не все нами продумано? Быть может, мы еще не все учли и заслуги наши не столь уж велики и даже совсем ничтожны?
Нет ничего отвратительнее, чем осуществление ненавистной для нас затеи. Нет ничего мучительней и глупей положения, когда против желания работаешь на заклятого врага и притом бессилен что-либо сделать. Ничто не может привести в большее отчаяние, чем осознание своего бессилия. Все эти дни мы не можем найти себе покоя и переживаем мучительные душевные страдания.
Заканчиваются последние приготовления к открытию дороги. На всех работах лежит печать самой тщательной немецкой аккуратности. Подводятся последние платформы с балластом, под рейку подравнивается насыпь, прячутся огромные валуны, подштопываются последние шпалы. Ранним утром завтра по дороге должен пройти первый воинский эшелон. Его благополучное проследование и будет означать открытие и ввод в эксплуатацию новорожденной магистрали. Перед этим по ней прошло несколько пробных контрольных составов, и у немцев нет ни малейшего сомнения в том, что все будет в порядке, и у них царит праздничное настроение.
Со штопалками в руках мы подбиваем шпалы на участке столь памятной нам выемки. Совсем недавно здесь продавал нас Жилин и бился в последних смертных корчах несчастный Осокин. Всей командой мы бродим взад и вперед по выемке и по указанию усатого старшего мастера из Берлина, прозванного нами за раскидистые усы Тараканом, то там, то тут приподымаем путь бомами, подсыпаем балласт под шпалы, подштопываем их и заравниваем ящики меж ними. Немцы сегодня настроены благодушно и не очень требовательны. Работы немного, и они полны уверенности, что все будет «гут». День для нас на редкость спокойный, и мы просто отдыхаем на этот раз. Приказав нам работать на закруглении, где линия делает крутой поворот, мастера присоединяются к конвою и вместе с ним поднимаются по гребню откоса наверх. Коротая время, они предаются оживленной болтовне — занятию, отнюдь не положенному постовым. Лишь несколько человек из них, совершенно не обращая на нас внимания, безучастно отшагивают по краю откоса, не столько для контроля за нами, сколько для соблюдения уставной формы. Из выемки невозможно уйти незамеченным, и они спокойны за нас. Оставшись без надзора, мы ликуем, благословляя случай.
— Ушли гады! Отдыхайте, мужики!
Для нас приходят минуты редкого желанного отдыха. Не меняя для вида рабочих поз, мы прекращаем работу, радуясь, словно дети, короткой передышке.
— Осокина-то здесь пристрелили, — неожиданно напоминает Полковник, — в этих вот самых местах.
Мы все оглядываемся на огромную сосну, приютившую меж своих корней крохотный могильный холмик, и вспоминаем подробности того жуткого дня.
— Ненавидел парень фашистов, — продолжает Полковник. — Слабый и хилый такой, а зло на них за всех нас копил. Жалко мужика! Такие помирают не зря. Все след за собой оставляют. Не он, так давно бы уж по дороге поезда на фронт шли.
Словно живым встает перед нами образ тщедушного Доходяги.
— Молодец был и умница, каких мало! — сопровождаем мы свои воспоминания о нем запоздалыми похвалами.
— Продал чертов Жила! Да впрок и самому не пошло. Сам накрылся.
Немцы по-прежнему не обращают на нас никакого внимания. Их безразличие побуждает нас к дальнейшим вольностям. Прослывший отъявленным лодырем, Павло делает дерзкую попытку присесть на рельсы.
— Посидеть хоть, — со страдальческим вздохом решается он. — Присаживайтесь, мужики, чего еще там!
Озираясь на веселую арийскую компанию, мы готовы были последовать его примеру, как неожиданное предложение Полковника останавливает нас: