Вчерашние солдаты исчезли — ни вещмешков, ни шинелей, — сошли, видно, ночью или под утро: Катя и не слыхала. Уже умытый, опрятный, тихий, старик поглаживал ладонями колени, покачивался и осторожненько намекал жене насчет «капиточку». Чайку чтоб, значит, сообразить; глаза у него красненько грустили, как у виноватого окуня.
— Станцию жди! — зло обрывала его старуха и передразнивала: — Капито-очку! — Она рылась в сидорке и, утихая, все доварчивала: — Капиточку ему подавайте…
Старик глянул на Катю: во какая! и с такой я живу! А?.. Катя улыбнулась, о чем-то тихо сказала Митьке. Тот схватил маленький алюминиевый бидончик и побежал в другой конец вагона; привязанная к дужке крышка зазвякала как ботолко на жеребенке.
— Вот… кипяточек… — Митька застенчиво навесил перед стариком закрытый крышкой горячий бидончик. Старик аж поперхнулся изумлением: откуда? как?
— А из бака, из бака! Титан называется! — затараторил Митька, лишний раз показывая свою полнейшую осведомленность образцового железнодорожного пассажира, роль которого он сразу же взял себе, едва отправившись с матерью из железнодорожного пункта А в железнодорожный пункт Б. — Пыхтит как паровоз… Титан..» — Тетенька-проводница вскипятила. Только что!
С благоговением, обеими руками принял бидончик старик. Открыл крышку, вдыхал пар, головой качал, все Митьку благодарил. Принял было от старухи «злую» пачку чаю, однако пачка так начала толкаться у него в руках, что пришлось отложить. Старуха Выхватила, и старик деликатно смотрел, как она засыпает чай в бидончик, — учился. Весело, как вчера, позвал Катю, приглашая их с Митькой в свой закуток: кавалеры-то сошли ночью, один теперь кавалёр-то остался, да и тот больной, хе-хе… Старуха и Митька с ожиданием смотрели на Катю.
Катя рассмеялась, выдвинула из-под полки чемодан. Митька радостно подхватил. Быстро перебрались.
— Ну вот, давно бы так! А то на самом проходе… Толкают, задевают все кому не лень, а тута как у Христа за пазухой!
Катя и Митька смеялись.
Чай в бидончике заварился крепкий, душистый. Старик пил его трепетно, обняв кружку ладонями, глаза блаженно закатывал, раскачивал в восхищении головой, точно и не кружка это с чаем у него в руках, а его расплесканная вчерашней попойкой душа, которую он наконец-то собрал кой-как в эту кружку и осторожно, по крохам, маленькими глточками переливает сейчас на свое, положенное ей, душе, место.
Чуть придя в себя, спросил:
— Далёко путь держите, дочка?
Катя подавала Митьке хлеб и замерла, как застигнутая врасплох. Опустив глаза, тихо сказала:
— В. Уфу… — Митька схватил ее за руку.
Но старик не замечал Катиной напряженности, добродушно говорил:
— А мы в Челябу; В Челябинск, значит. Попутчики, стало быть. Хорошо… вместе когда… Никак к сродственникам?
— К мужу, — опять Тихо ответила Катя. — В госпитале он…
Удивился старик, что в конце войны ранило. Хотя война-то… она и есть зараза-война: когда угодно достанет… Стал успокаивать Катю, с уверенной утвердительностью говоря о легком ранений, но увидел, как Катя еще ниже склонила голову, испуганно воскликнул:
— Никак тяжело, дочка?..
Катя кивнула.
— Так-так-так! — поспешно затоковал старик, ожидая поясненья и ловя ускользающий, какой-то больной взгляд Кати.
А та, натыкаясь на напряженно-участливые глаза старика и старухи, почувствовала, что сейчас заплачет. Подбородок ее задрожал, глаза захолонуло слезами.
Старик и старуха мгновенно поняли, что не надо дальше расспрашивать, не надо. С деликатной поспешностью простых, душевных людей наперебой успокаивать стали, утешать:
— Ничего, ничего, дочка! Все наладится! Поправится твой муженек! Поправится! Вона у нас Кольша… зеть… тоже, какой тяжелый был — выходили! Поправится, как пить дать! Да-а!..
И замолчали оба разом. И не знали, куда глядеть. И словно взбаламученные их мысли, за окном неслись, рябили по косогору утренне рослые тени вагонов.
Чуть погодя старик кхекнул и начал с нейтрального, поинтересовавшись, где Катя и Митька сели. На какой станции?
Катя назвала городок, что с юго-запада присоседился к Алтаю.
— Смотри ты, и мы тама! — обрадовался старик. — Рядом с ним мы. Шестьдесят верст до деревни нашей… — И вдруг прищурился дошло: — А ты, никак, дочка, наша — деревенская, а? Иль ошибаюсь я? Может, городская?
— Да из деревни мы! — рассмеялась Катя. — Из Зыряновского района. Два с половиной года в городе-то.
— Из Зыряновского, значит? — словно подвох готовя, подозрительно переспросил старик.
— Да, да! И я вас знаю! Вы — Панкрат Никитич! (Старик и старуха испуганно переглянулись). Вы из Покровки! А мы — рядом, из Предгорной!
— Из Предго-о-орной? Земляки-и? — выпучил глаза старик. — Да что ж ты цельны сутки-то молчала? А? Да-а! Сутки едет — и молчит! Знает — и молчит! Ну ба-аба! — мотал он удивленно-радостной головой.
Быстро выяснилось, что, оказывается, Панкрат Никитич знает Дмитрия Егоровича. И знает давно. Еще со времен мутной колчаковщины, когда ту наплескало со стрежневой Транссибирской на Алтай, и она долго усыхала там в двадцатые годы по глухим, медвежьим углам. Дельный, толковый был командир Дмитрий Егорович. Не какой-нибудь горлопан залетный с кобурой да в кожане, а свой, доморощенный, из крестьян. Хоть и до революции еще своим горбом в образованные выбившийся, а все одно свой, потому как на той земле, откуда вышел, остался, потому как понимал, жалел мужика. Этот не сыпал людей в бой, как картошку. Этот, другим разом, и улепетнуть от противника за стыд не считал. Полежит в кусточках, отдышится, перекурит, да и ударит совсем по другому селу, где его… ну никак этим разом не ждут. И ударит-то совсем уж «бессовестно» — на рассвете: и бегут колчачишки, подштанники поддергивая да матерясь. Осторожный был партизан Колосков, хитрый. Не пришлось, правда, Панкрату Никитичу быть под его началом — в других местах с винтовкой бегал он в то время по тайге, но наслышан был про дела боевые Дмитрия Егоровича, много наслышан. А после, уже в коллективизацию, и встречался с ним не раз. Уже лично. Бывал тот и на пасеке у него. А вот и со снохой да внуком его довелось познакомиться. Да где! В поезде! Скажи кому — не поверит! Деревни-то в пятнадцати верстах друг от друга!..
Тут же вспомянули сторонку свою родимую и объединенные тихой и радостной благодарностью к ней умолкли, вслушиваясь в перестук колес…
Но быстро пробежала череда приятного и радостного мимо Кати, и опять виделся ей одинокий за околицей тополь, и рядом с ним — Иван. Ссутулившийся, в телогрейке, сидорок — в руках. Какой-то внезапно осиротелый. Точно разом и навсегда отрубленный от родных. От отца, от жены, от сына… Толпились низко злые непролившиеся облака, отрешенно шуршал сохлой осенью тополь, а мимо вниз по угору, к зябнущему Иртышу, к переправе, уже подвигался обоз новобранцев. Молчащий, вслушивающийся в себя, как пухом облепленный бабами, ребятишками и стариками. И слышался только вязкий позвяк копыт и колес о камни и сырые скрипы телег…
Улыбка Кати стала остывать…
Митька достал из своего баульчика тетрадку и остро отточенный карандаш. С обложки тетрадки сморщенным, мудрым яблоком улыбался народный поэт Абай в тюбетейке. Пониже него было написано: «Дорожные наблюдения и впечатления Дмитрия Колоскова».
Раскрыв тетрадь, Митька посмотрел в окно, на убегающие лесистые взгорки, на пятящиеся в небо высокие скалы. Укрепил поудобнее руку на баульчике и написал: «Природа горного Алтая довольно-таки разнообразна и интересна».
Панкрат Никитич проследил за Митькиным взглядом в окно, затем за петляющим карандашом, любознательно спросил:
— Митя, и чего это ты отметил в тетрадку?
— Я записываю дорожные впечатления, дедушка. Мне так посоветовал Боря. Мой друг, — объяснил Митька и озабоченно добавил: — Боюсь только, не хватит тетрадки — дорога предстоит еще довольно-таки длинная.
— Ишь ты! — хлопнул себя по коленям старик и поделился со всеми восхищенным взглядом.
Катя погладила Митькину голову, сказала:
— Он у нас круглый отличник! — но увидев смущение Митьки, смягчая его, поспешно добавила: — Как и его друг Боря.
Митька мягко отстранился от материной руки, склонился к тетрадке и запетлял карандашом дальше.
В прошлом году, вконец измученный обещаниями, Митька не выдержал и пошел записываться в школу сам. Один.
А что на самом-то деле! Обещают, обещают каждый день, а сами не ведут. Ни мама, ни дедушка! Давно уж все записались: и Вадька Пуд, и Гостенек, и… и… ну все-все! А у него и пенал уже есть, и две тетрадки, и карандаш, и стиральная резинка, и чернильница-непроливашка, и… портфель… будет… наверное… И не записан! До сих пор! Август на дворе!
Митька вымыл на крыльце в тазу ноги, посмотрел на утреннее, но уже снопастое солнце, — жарковато, пожалуй, будет, подумал, однако пошел в дом, надел короткие вельветовые штаны, застегнув у колен пуговицы, затем носки, ботинки и свою, любимую капитанку — длинный зеленый шерстяной пиджак с двумя рядами золотых пуговок, пущенных по животу, и двумя — из шелковых шнурков — якорями на обшлагах рукавов. На пуговках, само собой, тоже якорьки.