— А ты не зазнавайся! Подумаешь, птица какая!..
Санька тут же воспрянул духом и поддержал меня.
— К себе не пускай! — крикнул он. — А дом этот не твой. Вот поселимся и будем жить, тебя не спросимся!
Я отстранил Никиту и шагнул в коридор:
— Где ваша комната?
Никита перестал жевать и попятился.
— Чего вы? — удивленно спросил он и рассмеялся.
— Вот и договорились, — обрадовался Сергей Петрович. — Веди их, Никита, пои чаем…
Сергей Петрович ушел, а Никита повел нас в комнату. После сумрачного коридора она показалась нам неожиданно веселой, теплой и просторной. У стен, выкрашенных в голубой цвет, стояли четыре железные кровати, по-солдатски строго заправленные клетчатыми одеялами, рядом с ними — тумбочки, у окна — стол, накрытый белой скатертью; на нем — большой медный чайник. Несмотря на полдень, в комнате горел свет. В оконное стекло слабо ударялась ветка молодой сосны.
— Располагайтесь, — просто сказал Никита, как будто между нами не произошло никакой размолвки. — Занимайте койки. Эти две — наши, а эти свободные. Я сейчас приду. — Он взял со стола медный чайник и мягко, точно шар, выкатился из комнаты.
— Ты в самом деле вздумал уехать отсюда? — обеспокоенно спросил Санька, когда мы остались одни.
— А ты?
— А чего нам торопиться? Поживем немного, оглядимся, не понравится — укатим в город: дорогу теперь знаем. А пока поживем… Раздевайся.
Я разделся, повесил на вешалку короткий ватный пиджак одернул рубашку, пригладил ладонями волосы и сел столу. Чувство одиночества и заброшенности теснило грудь… Никита принес кипятку и стал разливать его в жестяные кружки и граненый стакан.
— Чаю только нет, — предупредил он с сожалением. — Откуда прибыли?
— Волжане мы, — охотно пояснил Санька, развязывая мешок и раскладывая на столе яйца, пресные сдобные лепешки, оставшиеся куски вареного мяса, завернутые в чистую тряпицу. — У него мамка дома осталась, а у меня дедушка. А ты откуда?
— Я здешний, заводской.
— И родился здесь?
— Здесь. И вырос здесь, и мать с отцом здесь живут, — объяснил Никита. — Семья у нас большая, а комната маленькая, тесно. Скоро новый дом отстроят, отцу квартиру дадут, тогда перееду отсюда… — Он осторожно, чтобы не обжечь губы, отхлебывал из кружки горячий кипяток, разговаривая, щурил синие глаза и доверчиво, простодушно улыбался.
— Ты на кого учишься? — допытывался Санька.
— На кузнеца. Вместе с отцом в цеху работаю.
— А на столяра можно?
— Можно. А ты на кого думаешь учиться? — спросил меня Никита.
— Тоже на столяра, — ответил я. — У меня отец был столяр…
— Можно и на столяра, если хочешь, — согласился Никита. — А хочешь, учись на слесаря, на токаря, электрика… Выбирай, что по душе.
— А что делают на заводе?
— Как что? Работают.
— А чего работают-то?
— Для колхозников машины выпускаем, — пояснил Никита.
В тихих коридорах послышался топот ног, смех, возня и хлопанье дверей. В комнату ввалился Иван Маслов, косолапый увалень с оттопыренными ушами и большими мягкими губами. Он степенно поздоровался с нами за руку и не спеша стал раздеваться.
Следом за ним влетев девушка в расстегнутом пальто; в одной руке она держала желтый портфельчик, в другой — красный берет. По озорному блеску зеленоватых глаз было видно, что она хотела сообщить Никите какую-то новость, но, увидев нас, замолчала. Потом остановила на мне взгляд и сказала насмешливо: «Новенькие? Эх, какой! С хохолком!» — и метнулась обратно. Я успел заметить ее тугие косы, крупное родимое пятнышко на шее и капельки дождя на волосах.
Никита пояснил:
— Лена Стогова, командир наш, староста.
Некоторое время мы все молчали.
— Скучно, чай, здесь, — вслух подумал Санька. — Пойти некуда…
— Ну конечно, — с иронией подтвердил Никита. — Ведь вы привыкли ходить в театры, в парк культуры…
Иван внезапно хмыкнул в кружку, обдав нас брызгами.
— В деревне хоть в ночное съездишь, на рыбалку, — возразил я.
— А здесь? Сколько угодно: Волга рядом, лес — тоже. Можно на лыжах кататься, на охоту ходить. Попроси Сергея Петровича, он и раздумывать не станет — возьмет.
— А Сергей Петрович кто? — живо спросил я.
— Секретарь партийного комитета. И еще физкультурник он, лыжник и охотник.
— Для охоты ружье надо, — сказал Санька.
— И собаку, — вставил Иван Маслов, налегая на «о».
— Можно и без собаки.
— Ну да, — не соглашался Иван. — Хорошая собака на охоте, знаешь, получше ружья. — И вздохнул с сожалением: — У нас вот дома собака — это собака!.. «Жулик». Породистая! Вислоухая, хвост саблей, мохнатая. Одним глазом моргает чаще, вроде как подмигивает кому…
Никита недоверчиво покосился:
— Это почему же?
— Кто его знает! Укушен он. Вот лежит он, скажем, на крыльце, дремлет… Скажешь ему: «Жулик, воры!» Он и ухом не поведет. «Жулик, волк!» Лежит. А как только крикнешь: «Жулик, пчелы!» — сразу вскидывается и со всех ног в воду. Страсть как боится пчел; когда щенком был, пчела его укусила в нос и в глаз — и сейчас помнит…
— Это бывает, — согласился Санька.
Никита усмехнулся:
— На охоте ему скажешь: «Заяц!», а он в это время пчелу завидит — и в воду?
— Ну, зачем же? — обиженно протянул Иван. — Его отец вышколил ого как! Однажды повадился он яйца красть. Прибежит на двор, курицу с гнезда сгонит, а яйцо съест. Мать ругается: «Убить, — говорит, — его черта, не грех!» Отец вздумал его отвадить. Вечером сварил в самоваре яйцо, подозвал Жулика и горячее-то сунул ему в пасть, а челюсти-то сжал. Ох, как он взвыл! И скажи на милость, после этого, знаешь, ни одного яйца в рот не брал. Зато кур стал рвать. У соседей всех кур перевел: сильно он их возненавидел за то яйцо…
— Умная собачка, — похвалил Никита, поднимаясь из-за стола. — Спать, что ли, будете? С дороги ведь устали…
— Постой, посидим еще, поговорим, — остановил его Санька.
3В мглистом рассвете долго ревел заводской гудок. Протяжный звук его, подобно волнам, захлестывал наш дом, и в раме тонко дребезжало стекло.
— Саня, буди Ивана, — распорядился Никита, сбрасывая с себя одеяло. — Тормоши его! Не бойся, он не испугается… Дай-ка лучше я сам…
Никита посадил Ивана на кровать, потом, обхватив руками, поднял и поставил на ноги. Иван мычал, сладко чмокал губами, вяло отмахивался, не просыпаясь, а когда в лицо брызнули водой, вздрогнул и невнятно спросил:
— Ну чего ты?
— Возись вот с тобой каждое утро! — сердито проворчал Никита. — Одевайся скорее, а то уйдем без тебя.
— Погодите, глаза никак не расклеиваются, — пробурчал Иван, зевая и посапывая.
По булыжной мостовой и по тропам стекались к заводу люди. Чем ближе они подходили к проходной, тем толпа становилась больше, гуще, шумнее.
В половине восьмого к воротам медленно потянулся дежурный поезд, привозивший рабочих из дальних поселков; поезд еще не остановился, а люди уже весело прыгали с подножек на насыпь и врассыпную валили к проходной.
Никита называл Саньке имена знакомых рабочих, мастеров, начальников цехов, попадавшихся ему на глаза, и отмечал личные достоинства и привычки каждого из них. Сзади, наступая нам на пятки, плелся Иван Маслов.
По дороге, выделяясь среди рабочих одеждой и манерой держаться, прошли два человека. Один высокий и худой, в шляпе, сдвинутой на глаза, и с трубкой в зубах. Засунув руки в карманы длинного пальто, он шагал прямо и важно, как бы никого не замечая вокруг. Второй, маленький и круглый, в коричневой кожаной курточке, в синем берете и ботинках на толстой подошве, семенил рядом и, улыбаясь, раскланивался с рабочими направо и налево.
— Кто это? — указал на них Санька.
— Заграничные специалисты. Длинного из Англии выписали, а второго — из Америки. В новом цехе оборудование устанавливают.
— Что же, у нас своих специалистов, что ли, нет? — спросил я обиженно.
Возле проходной нас догнал отец Никиты, кузнец Степан Федорович Добров.
— Доброе утро, сынок! — любовно приветствовал он сына, протягивая ему широкую ладонь с въевшейся копотью в извилинах.
— Здорово, отец! Давай постоим немножко.
— Закурить, что ли, хочешь? — спросил Степан Федорович, скрывая улыбку в висячих, подпаленных куревом усах.
Сын, ухмыльнувшись, только виновато шмыгнул носом — дескать, надо бы…
— Рано набаловался, Никита, нехорошо это… — осуждающе проворчал отец, но закурить дал.
Никита указал на меня и на Саньку:
— Новенькие, папа. В нашей комнате поселились.
— Из деревни, что ли?
Я быстро ответил, лишив Саньку любимого объяснения о том, кого мы оставили дома.
Разглядывая нас, Степан Федорович сказал сыну глуховатым баском: