Раньше Мирка солнца не замечал: оно было и все, — потому, что всегда приходило само собой. Ничего для этого делать не надо. А теперь он любил и дождь и солнце. Счастье, что они есть. Ты видишь их, ощущаешь сегодня, — значит живешь. Так, для счастья не много надо, нетрудно постичь его, когда жизнь обретает смысл. А обретает, когда начинаешь ее терять. Уж если в горении звезд человек ищет смысл, то в собственной жизни — тем более должен понять его…
Мирка думал теперь, что и тот, кто сильнее страха, — боится смерти, когда в ней нет никакого смысла. Он думал о маме, сестре, об отце. Не зная, выйдет ли он отсюда, Мирка больше думал о маме: горечи ей не хотелось, — боли потери сына. «Хотя, — успокаивал он себя, — после войны, нас, погибших, уже будет столько, что всеобщая боль, сгладит боль от моей потери…» Засыпая, он вспоминал, что мечтал в это лето влюбиться…
Он даже был рад, что кругом чужие, и говорить, не зная их языка, здесь не с кем. Команды «рехтс ум», «линкс ум», «мютце ан», «мютце ауф», «шнеллер» — направо, налево, снять шапку, надеть шапку, быстрее, — и так понять можно, как их понимает рабочая лошадь, без всякого знания языков. Он старался быть серым, в своей полосатой одежде с винкелем — красным, как знамя страны, треугольником на груди. Он понял, что это важно: для того, чтоб убить человека, надо сначала его заметить. А серый на сером не выделяется.
Он научился прилежно работать и экономить силы. Последнее было главным — в блок приходили врачи, целью осмотра которых было всех разделить на неравные части: направо здоровых; налево — других. Эсэсовцы заносили, по номерам, в списки «левых». После этого «левых» не видел никто — даже серое небо Освенцима сверху. Их не было на земле…
Из газет, школьных политинформаций и разговоров взрослых, он знал, что фашисты строят концлагеря, для своих политических узников. Взрослые их жалели: наши, по сути, люди — пролетарии и коммунисты. «С фюрером борются, надо же!» — головами качали.
«Работа делает свободным» — приветствовал лозунг железными буквами тех, кто входил в Освенцим. Тут были люди всех стран Европы — немцы тоже, только таких, о которых тогда говорили дома, Мирка не видел. Немцем был старший блока Герман, с зеленым винкелем — из уголовников. Похоже, все немцы, были с таким же зеленым винкелем. С фюрером бороться не собирались, а делали то же, по сути, что и эсэсовцы. Герман, и, русский, похоже, знал, но не афишировал это. На Мирку смотрел он особо, и определил в помощники маляра. Мирка должен был оценил это: работа маляра — хороший шанс протянуть побольше. Может, занятно слушать сводки с Восточного фронта, и наблюдать, своими глазами, русского? Мирка не понял немца, и дружбы искать не стал.
Не только серым учился быть Мирка — он и дышать стал иначе: ровнее, чтоб не худеть, беречь силы, но все равно худел. Он стал как бы на два года младше. Но, каждый раз после мойки в холодной струе брандспойта, пряча дрожь, он тянулся вверх, расправлял грудь и плечи, когда шли вдоль шеренги, всматривались, врачи и эсэсовцы в белых халатах. Пока миновал его взгляд их. Пока миновал…
***
— Ваших сюда… — выдал все-таки Герман, что понимает в русском, — Много сюда, из восточный фронт.
Без интонации произнес, с неподвижным взглядом. Потом добавил:
— Ауфф! — и показал на небо, — Все — ауфф! Газен! — и то ли в улыбке, то ли с усмешкой, изобразил удушье. Ткнул к горлу ладони, и закатил глаза, потом махнул рукой на пол, — Капут…
***
Здесь тоже были герои, потому, что не все они — выдумка: в жизни всегда они есть. Всегда в ней находится цель, которая делает из человека героя. Пусть это будет всего лишь, плевок в лицо сволочи, неповиновение, или побег.
Героев Освенцим прилюдно расстреливал, всех остальных заставляя маршем пройти мимо трупов. Остальные жили в рассрочку у смерти от истощения, газовой камеры, или болезни. Других судеб Мирка не знал — не было их в Освенциме.
Но однажды ночью, когда Мирку безумная боль прорезавшего десна зуба мудрости, вывела прочь из барака, он видел героя. Мирка был на пределе: он должен был боль эту вынести так, чтобы о ней не узнал никто. Если врачебный осмотр завтра; если Герман заметит страдания Мирки; если кто-то — хоть кто, — его стон услышит, поймет его боль, — его заберут люди в белых услышит, поймет его боль, — его заберут люди в белых халатах, а кисти возьмет другой маляр!
Мирка не видел неба: взгляд, помутненный болью, блуждал по земле. Он был на грани бреда, и кажется, грань эта уже размывалась в холоде лунной осенней ночи. Светлая тень: «Почему она светлая?!» — тряхнул головой Мирка, поднималась вверх от темнеющей, стылой земли. Как Христос по воде, в безмолвии шел человек. Но не вдоль, как Христос, — человек шел вверх. По колючей проволоке, в которой гудел смертоносный ток.
Мирка тряхнул головой, чтобы выгнать кошмар, и закрыл глаза. Но, открывая их, снова увидел: в сторону неба шел человек. Его бы окликнуть, чтоб взял с собой Мирку, который наверно, уже обречен!...
Человек как услышал Мирку. Остановился и обернулся, пристально глянув в сторону Мирки. Мирка поник, роняя в ладони горячий лоб, вжимая до боли в них воспаленные веки. Стряхнулись, на миг отступили круги в глазах, и Мирка снова увидел того человека. Он шел книзу, с другой стороны колючки. За чертой. Он был за чертой, Мирка видел!
Может быть, потрясение это, как те же круги из глаз, — стряхнуло, поколебало боль, пошатнуло ее? Она отступила, как некий упрямец, признавший проигрыш. Ушла, как уходят немногословные люди.
Утро, грубыми криками немцев, сгоняло весь лагерь на аппельплац. Экзекуция! В лицах казненных Мирка боялся увидеть того человека. Тысячи башмаков деревянных гремели в марше мимо убитых — остальные должны были их запомнить. Трупов было намного больше, чем схваченных, изобличенных немцами — рядом с героем ставили тех же, кто рядом с ним жил, или был на работе… Мирка шел в крайнем, ближнем к убитым ряду, но того лица не увидел. Не было. Не было точно: Мирка его на всю жизнь запомнил.
То лицо он искал всегда, когда наступало утро казни. И однажды вздохнул с облегчением: времени столько прошло — может быть, это был все же, бред?
И увидел, когда мог забыть. Узнал! Человек шел с другими, в колонне, которая возвращалась в барак. Мирка впился в его лицо взглядом, думая, что он почувствует это и обернется. Тот обернулся и поискал глазами. Он видел Мирку, но не узнал. Винкель был на его груди красный: свой. «Русский!» — чудом сдержался, в голос не крикнул Мирка…
Из русских, попавших в Освенцим, Мирка был в числе первых. Потом были те, о которых Герман сказал «Капут!». В тот же день, истощенные крайне, русские пленные, все девятьсот человек были задушены газом. Успешно задушены: Рудольф Гёсс испытал новый газ — «Циклон Б», — на который большие надежды имел сам фюрер. Отчасти — обычная практика: нерабочий материал шел с железной дороги — сразу же, в «газовый душ» — в крематорий. Иначе бы в лагере жили уже миллионы. А живые скелеты русских военнопленных — какой же материал? Но, кажется, Герман по-своему оценил успех испытаний Рудольфа Гёсса: с Миркой больше не разговаривал, но оставил в своем восьмом детском блоке, где были узники всех стран Европы, не было русских. А поэтому, все-таки реже, и не с таким интересом, сюда шли врачи и эсэсовцы.
Комендант расширял, разворачивал лагерь, как раз, когда Мирка стал маляром. От объекта, к другому, — он знал почти всю территорию. Он мог бы найти героя, — так остро, до боли, хотел найти и сказать: «Я надежный, я свой! Я же все знаю: я все в ту ночь видел…» Но Мирка не делал этого. Ищешь друзей в Освенциме, — будь готовым стать жертвой, или в жертву отдать других. Здесь не быть по-другому… Как и любовь — дружба также по сути, жертвенна. Это доказывает Освенцим!
В бреду — Мирка помнит это — рвался окликнуть: «Возьми с собой меня, Мирку, пожалуйста, я уже обречен!...». Но не было сил окликнуть, и герой, как призрак, ушел за черту, не заметив Мирку. А после, забыв о боли, Мирка если и мог бы увидеть то же лицо, если это не бред — только на утрамбованной в камень земле аппельплаца. Или уже не увидеть — тот же ушел. Он твердо сошел на землю с той стороны колючки.
Но почему он здесь? Вот чего не мог понять Мирка. Бред прошел, и человек, в ту ночь, бывший призраком — снова не призрак? Отмеченный винкелем узник — как все?
Страдал от бесплодных догадок Мирка, и не делал шага, зная, что для героя шаг может стать роковым. Ведь и узники тоже героев любить не могли, как не могут любить чужого, за которого надо платить по его долгам. А платили публично: снопами скошенных автоматами тел, под открытым небом, на аппельплаце. Поэтому враг здесь — не только эсэсовец в форме, — в скрытых и явных, одинаково беспощадных врагов друг другу, узников превращал инстинкт самосохранения. Самый сильный инстинкт. Он сберег живой мир на земле, но он же, из человека способен делать животное.