— Не пугайте! — И без того светлые глаза Тропинина побелели от гнева. На войне, кроме смерти, ничего не страшно. А смерть над крышами висит, в окна стучится. И я не верю, что вы думаете иначе, чем я.
— Откуда вам знать мои мысли! — крикнул я. — Вы меня своим единомышленником не считайте. Не выйдет!
Тоня остановила нас:
— Перестаньте! Что вы, право? До того ли сейчас… — Она тронула Тропинина за локоть, и лейтенант медленно опустился на стул.
— Извините, Тоня, — тихо сказал он и улыбнулся своей печальной и горькой улыбкой. — Я не искал ссоры…
Тоня постаралась увести нас от внезапно вспыхнувшего спора. Она увидела круги колбасы на диване и спросила Прокофия?
— Твоя работа?
— Моя, Тоня, — коротко ответил он. — Но по-честному.
Тоня допила оставшуюся в рюмке водку, поморщилась, зажмурив глаза, и сказала с неожиданным озлоблением:
— Никогда не думала, что в Москве, кроме людей хороших, работящих, ютится и нечисть… Как только наступает ночь, какие-то мрачные, молчаливые личности выползают, как тараканы из щелей, бочком крадутся по переулкам, проходными дворами, что-то вынюхивают, шныряют возле магазинов, складов, что-то несут в свои норы. Запасаются!..
Чертыханов беспечно успокоил ее:
— Не расстраивайся, Тоня. Есть такие, мягко сказать, паразиты, для которых бедствие народа, что называется, лафа — можно погреть руки, поживиться. Их надо спокойно и безжалостно уничтожать, как по нотам.
По радио объявили отбой. Мать распрямилась, как бы освободившись от тяжкого душевного бремени, и опять перекрестилась.
— Слава богу, отогнали!..
Тропинин, не отрываясь, следил за Тоней смятенным и каким-то умоляющим взглядом. Она обернулась ко мне.
— Митя, ты хочешь повидаться с Саней Кочевым? Я выйду, позвоню ему в редакцию, скажу, что ты дома. Володя, проводите меня.
Тропинин мгновенно встал и попросил меня:
— Позвольте мне прийти к вам завтра? Если ничего не случится за ночь…
— Конечно, — сказал я. — Заходите, когда захочется. Не сердитесь на нас за прямоту…
— Ну что вы…
Тоня и Тропинин ушли. Чертыханов проводил их до двери, вернулся к столу и, обращаясь к матери, сказал со сдержанным восторгом:
— Вот она, мамаша, любовь-то: если у человека осталась хоть минута жизни, — и ту ему хочется отдать любви. Без любви люди зачахнут, без нее и атака не атака, и смерть не смерть, и жизнь не жизнь. — Затем, придвинувшись ко мне, он понизил голос: — Я только что пил за победу, а у самого в душе так и жжет, так жжет — терпения нет, выть хочется: а вдруг фашист и в самом деле лапу наложит на Москву? До передовой осталось меньше сотни километров. А, товарищ лейтенант? Что будет с Москвой-то?
С тех пор, как я узнал Чертыханова, я впервые увидел в его небольших серых, всегда лукавых, с сатанинской искрой глазах тоску, неосознанную, инстинктивную, как у зверя перед бедой. Пальцы его стиснули мой локоть.
— Что будет с Москвой?
Я и сам не знал, что с ней будет, сам искал ответ на этот раздирающий душу вопрос.
— Сдавали же ее в тысяча восемьсот двенадцатом году. И ничего по-прежнему стоит на месте…
Чертыханов откачнулся от меня и сморщил лицо, как будто я причинил ему боль.
— Не то говорите, товарищ лейтенант. Совсем не то. Тогда было одно время, сейчас — другое. Советский Союз без Москвы — что человек без сердца. Да!.. А жить без сердца невозможно. — Он встал и затопал по комнате.
Я попробовал его утешить:
— Из Сибири войска идут. Эшелон за эшелоном. Целые корпуса. Отстоим.
— Это — другое дело! — быстро отозвался он и тут же с несвойственной для него застенчивостью попросил, заглядывая мне в лицо: — Товарищ лейтенант, возьмите меня к себе. Меня четыре дня назад должны были выписать из госпиталя, но я упросил кое-кого, чтобы задержали, пока вы не выздоровеете. Пожалуйста, товарищ лейтенант. Я хорошо буду себя вести, честное благородное слово!
— Возьму. — Он знал, что я люблю его, он знал, что необходим мне, как самая надежная опора.
— Спасибо. — Чертыханов вскочил. — Разрешите уйти, товарищ лейтенант, пока вы не раздумали. Мне пора. — Он поспешно оделся, кинул за ухо ладонь, на прощание обнял мать и не вышел, а как-то выломился из комнаты, оглушительно бухая каблуками.
— Ну и бес парень, — сказала мать. — Ты с ним не расставайся, сынок, из огня вынет.
Оставшись в одиночестве, я задумался о завтрашнем дне. Мне было непонятно, зачем я, строевой командир хоть с небольшим, но боевым опытом, понадобился генералу Сергееву. Стоять на перекрестках с фонариком и проверять документы? Не лучше ли было бы дать мне роту и послать навстречу наступающему противнику?
Тоня вернулась с Саней Кочевым. Я его едва узнал. В шинели, перетянутой ремнями, с пистолетом в новенькой кобуре на боку, со шпалой в петлицах, он, чуть запрокинув голову, смотрел на меня пристально и растерянно — меня он, должно быть, тоже не узнавал. И только когда улыбнулся устало и по-доброму, в нем проглянул прежний Санька Кочевой, с которым восемь лет назад случай свел нас еще подростками. Веселой и бурной встречи не получилось: время и события были настолько серьезны и грозны, что радость как-то сама собой глохла в душе. Мы крепко обнялись. Мать и Тоня всплакнули, глядя на нас.
— Я не раздеваюсь, Митяй, — сказал Саня. — Заехал буквально на минуту, чтобы только взглянуть на тебя. Сергей Петрович мне все рассказал. И про тебя, и про Никиту, и про Нину. Жив буду, обязательно напишу про всех вас. Он неожиданно взъерошил мне волосы. — Помнишь, как ты никого не пропускал впереди себя в класс, в общежитие: считал высшей для себя честью войти первым.
— Хорошо бы, Саня, эту мою привычку сохранить до конца войны, — сказал я. — Может случиться, что в Берлин войду первым.
Руки Кочевого с тонкими и длинными пальцами торопливо и обеспокоенно расстегнули полевую сумку. Он вынул карту и развернул ее на коленях.
— Погляди. — Саня пальцем обвел большой полукруг с западной стороны Москвы. — Немцы подступили к городу почти вплотную… — прошептал он чуть слышно. — А ты говоришь Берлин.
— Когда мы будем стоять у Берлина, — сказал я упрямо, — тогда о нем и говорить нечего, он будет лежать у наших ног. А я хочу говорить о нем сегодня, сейчас, когда фашисты подкатились к Москве! И я хочу крикнуть им в лицо: разобьем вас, сволочи, захватим ваше проклятое логово! Мы его сотрем с лица земли! Камня на камне не оставим! — Я и в самом деле начал кричать, захлебываясь собственным криком, от бессилия и ненависти — немцы под Москвой…
Тоня подошла ко мне и погладила по щеке.
— Сядь, выпей воды. А хочешь — водки. — Она вылила в стопку остаток из бутылки. Я выпил.
Саня стоял надо мной, высокий, в ремнях, и улыбался черными, без блеска глазами. Он любил меня, понимал и жалел. Вдруг, садясь, он рывком придвинулся ко мне вплотную и поведал, точно строжайшую тайну. В глазах его стоял испуг.
— Митяй, очнись. — Он опять кивнул на карту. — Взгляни сюда. Вот здесь, под Вязьмой, окружены четыре наши армии: Девятнадцатая генерала Лукина, Двадцатая генерала Ершакова, Двадцать четвертая генерала Ракутина, Тридцать вторая генерала Вишневского и Особая группа генерала Болдина. Это все на пятачке в пятьдесят километров в длину и тридцать в глубину. Там идут сражения днем и ночью. Я едва вырвался оттуда — помогла счастливая случайность. Над Москвой нависла смертельная угроза. Осознай это, Митяй!..
Сообщение Кочевого меня потрясло. Хмель, бродивший в голове, улетучился.
— Я все понял, Саня… Что делать мне, Дмитрию Ракитину, при создавшихся обстоятельствах? Дали бы мне сейчас роту, пускай не роту взвод, я пошел бы туда и встал бы, преградив путь вражеской колонне, движущейся к Москве, — задержал бы хоть на один час…
— Я поехал, Митяй, — услышал я голос Кочевого. — Скоро зайду, если уцелею.
Я проводил Кочевого до машины. Черная эмка, хлопнув, дверцами, тихо тронулась по булыжной мостовой, выезжая на затемненную Таганскую площадь.
Днем Москва показалась мне еще более суровой в своей настороженности, еще более мужественной в своей решимости выстоять перед надвигающейся угрозой…
По улицам на большой скорости неслись грузовики с бойцами в кузовах, гремели скатами и колесами орудий на перекрестках, на выбоинах. Шагали не совсем четким строем рабочие с винтовками за плечами и с гранатами у пояса. Они пели: «Выходила на берег Катюша…» Один парень даже дерзко присвистывал. На этих примолкших и затаенных улицах песня звучала демонстративно, наперекор опасностям…
У генерала Сергеева все решилось просто и быстро. Майор Самарин, с которым я познакомился при выходе из госпиталя, ввел меня в огромный и пустынный кабинет, увешанный картами. За массивным столом сидел Сергеев и что-то писал. Вот он приподнял голову, и я встретился с его глазами, утомленными и обеспокоенными, веки опухли и побагровели от бессонницы и напряжения. Казалось, он мучительно боролся с усталостью и сном. Не слушая моего доклада, он молча кивнул на кресло. Я сел.