Оговорюсь: иногда, в минуты дурного настроения, я кажусь себе чуть ли не стариком. Но в серединные майские денечки сорок пятого настрой у меня был в принципе отличный — радостный и отчасти беззаботный. Светило солнышко, благоухали сады, каждая мышца у меня играла, я напевал или насвистывал. Хотелось жить. И я жил, и у меня была женщина.
Для меня эта женщина, случайная, немка, играла особую роль. Дело в том, что я, по сутн, был одинок: отец давным-давно умер, мать расстреляли оккупанты, отчима тоже, по-видимому, нет в живых, из родии — двоюродный дядя в Чебоксарах да троюродная сестра где-то в Средней Азии, седьмая вода на киселе. Не было и любимой девушки. Словом, один как перст.
Конечно, были друзья-фронтовики, была надежная мужская привязанность. Но война есть война, и я терял этих ребят. Они падали в бою, на смену им приходили новые, а тех сменяли другие — неумолимый конвейер войны. Если мысленно поставить их всех в шеренгу, это была бы длинная шеренга.
Но за четыре года у меня не было ни одной близкой женщины. Как-то складывалось так, что не находил общего языка ни с фронтовичками — сашшструкторшами, поварихами, связистками, прачками, — ни с освобожденными смолянками, белорусками, литовками, польками, ни с медсестрами и нянечками в госпиталях.
Признаться, дичился женщин. Может, с отвычки? Или характер не весьма общительный, настырностп не хватало?
А с Эрной сложилось все просто и легко. Не то чтобы очень уж просто и легко. Скорей наоборот, сложно и трудно складывалось, ибо подспудно в наших отношениях таились и сознание их временности, и недосказанность, и гибель ее отца и моей матери, — но все-таки было ладно. Я был ошалелый, нетерпеливый, и Эрна теребила меня за вихор:
— Ты сумасшедший, Петья!
Раньше она звала меня Петер, теперь — Петья, то есть Петя, я научил ее произносить свое нмя на русский манер. Она никогда не улыбалась. Когда бывала весела, то резко, гортанно смеялась, когда печалилась либо сердилась, ее черты словно увядали. Если в эти мгновения я целовал ее, лицо оживало, светлело, как окропленное живой водою.
С утра преследовали неудачи. У меня всегда так: или весь день удачи, пли весь день неудачи. Нынешний денек никак не отнесешь к удачным. Начальное звено в этой цепи — утренний осмотр роты. Старшина Колбаковский, прищурившись, как бы прицеливаясь, обходил строй спереди и сзади — походка крадущаяся, животик обтянут гимнастеркой, нижняя губа отвисла, мясистая и неизменно мокрая. Не скрою: мпе старшина неприятен. Он платит той же монетой: откровенно меня недолюбливает, иптепдантская душа, складская крыса. Еще бы не крыса: в войну заведовал складом ПФС [Продовольственно-фуражное снабжение. ], в январе сорок пятого только и вытянуло на передовую. А он меня, знаю, кличет "ветродуй,), а вот за что — не знаю. Почему ветродуй?
Трения у нас пошли с того часа, когда я обрезал Колбаковского. Да и как было не обрезать? Сказанул мне: "Ты, лейтенант, не мудри…" Этак он разговаривает с командирами двух других взводов — старшие сержанты на офицерских должностях терпят старшинские грубости. А мне зачем терпеть? Теперь он обращается ко мне «вы» и "товарищ лейтенант", но во взоре лед: лейтенантик мальчишка, кто ты супротив кондового, непотопляемого старшины?
Осматривая строй, Колбаковский дольше всех обнюхивал мой взвод, и наперед было известно: придирки будут именно к первому взводу. Так и есть: старшина остановился перед строем, поглубже надвинул фуражку и сказал, шлепая нижней губой:
— Внешний вид роты удовлетворительный. За исключением первого взвода. Там, видать, пренебрегают истиной: война закончилась, а внешний вид остается! Давайте взвесим положение в первом взводе…
И Колбаковский противным тенорком, врастяжку, начал перечислять бойцов, у коих не почищены пуговицы или сапоги, не сменены подворотнички, плохо заправлены гимнастерки. Мы — командир роты и взводные — стояли в сторонке, и ротный сказал с укоризной:
— Надо полагать, товарищ Глушков примет надлежащие меры.
— Надлежащие? Приму, товарищ капитан, — сказал я, натягивая кожу на скулах и стараясь не взглянуть на злонамеренного старшину.
Далее. Подразделение направили на хозяйственные работы, точнее — пилить деревья, обрубать сучья. Вроде бы неплохо это — побыть на природе до обеда. Но я так не могу. Если что-то поручено, надо исполнять без дураков, на совесть. Поскольку же пилой и топором владел худо, то и не показывал личного примера.
Какой там пример! Пилу я тянул куда-то вбок, рывками, напарник, замполит батальона Трушин, щербато ухмылялся:
— Петро, прямей держи, неустойчивый ты элемент! Да не дергай, веди плавно!
Лезвие топора то не дорубало ветки, то с нерасчетливой силой вонзалось в самый ствол. Гвардии старший лейтенант Трушин и тут подтрунивал:
— Аи, Петро, Петро, этак ты нам все бревнышки попортишь!
Я отшучивался, но старался, лез из кожи вон.
Не хотелось ударить лицом в грязь — и перед подчиненными, и перед начальством, перед Трушиным. Удивительные у меня с ним отношения. Конечно, он для меня начальство — заместитель командира батальона по политической части, я всего-навсего взводный. Но мы на «ты», я с ним могу спорить, говорить дерзости и вообще хамить. Как будто мы друзья-приятели. В сущности, мы и являлись таковыми. С тех пор, как втроем околачивались в резерве фронта, три младших лейтенанта — покойный Витя Сырцов, Трушин и я. С Витей я дружил накрепко, парень был изумительной души, к нам примкнул Трушин, подружились и с ним.
Из резерва мы с Витей Сырцовым попали в одну дивизию взводными, Трушин — в гвардейскую. Уже после гибели Вити Сырцова в батальон прибыл Трушин — преуспел на политработе. Обнялись, расцеловались, а назавтра стали лаяться. Выяснилось, что мы с ним довольно разные характерами — за месяц болтания в резерве этого не выяснили! — но он прощал любое нахальство, тянулся ко мне, ну а я вообще отходчив: поругался и забыл, зла не таю. Да, Грушин мужик ничего. Хотя до Вити Сырцова ему как земле до неба. Витя Сырцов — это друг навсегда, даже со смертью.
Жаль, я его редко вспоминаю. У меня вот так: чем дороже человек, тем реже поминаю. А пожалуй, кроме мамы, у меня не было человека ближе, чем Витя Сырцов.
Пил и топоров всем не хватило, многие полеживали на травке, посиживали на бревнах, покуривали, сыпали анекдотами, в том числе ротный и старшие сержанты, те самые врио командира взвода. Капитан задумчиво поглядывал в безоблачное, густо синеющее небо, щелчком стряхивал пепел с папиросы. Старшие сержанты позевывали, похохатывали, удивительно похожие — большелобые и большеротые, белобрысые, курносые, с усиками. Впрочем, усы едва ли не у всех: фронтовая мода, гвардейский шик! Правда, паша дивизия не гвардейская, но носит наименование Оршанской, награждена орденами Суворова и Красного Знамени. Боевая дивизия!
А вот я усов не завел. Из принципа. Замполит Трушин посмеивался:
— Что. Петро, стремишься этим выделиться? Утвердить свою самостоятельность, независимость от людей?
Я отвечал: точно, мол, утверждаю самостоятельность. Он подмпгивал, подкручивал взращенные любовно усики-стрелки.
Поперву мои бойцы подходили ко мне:
— Товарищ лейтенант, дозвольте подменить?
Я не дозволял, и они перестали подходить. Трушин работал пграючи, наслаждаясь, я же с топором, с пилой замаялся. Взмок, сбросил гимнастерку. Поясница ныла, на ладонях натер волдыри. Один из них лопнул, ранка засаднила. Работничек!
Трушин схитрил:
— Подустал я маленько, передохнем.
Меня щаднл. Я сказал:
— Комиссар, не выдумывай, я еще не выдохся.
— Как знаешь.
Я рванул пилу на себя, желтые сырые опилки брызнули на мои сапоги. Они, опилки, пахли скипидаром, и в памяти мелькнуло: пацаном простыл, мама натирает мне грудь скипидаром, от него режет глаза и щиплет в носу.
А в довершение, когда стали строиться, выяснилось: пет Кулагина, автоматчика из третьего отделения. Я к отделенному:
— Где?
— Не могу знать, товарищ лейтенант. Вроде крутился здесь.
— Вроде Володи, — сыронизировал я достаточно бессмысленно.
На меня смотрел ротный, смотрели старшие сержанты-близнецы; старшипа Колбаковский брякнул:
— Самовольная отлучка?
— Никуда не денется. Может, по нужде отлучился.
Когда рота выходила из лесу, объявился Кулагин, сутулый, сухотелый солдатик неопределенного возраста, с разноцветными глазами: карий смотрел виновато, серый — нагло.
— Где был?
— Там… — Кулагин неопределенно повел рукой.
Я учуял запах самогона и рявкнул:
— Не виляй! Где был?
Серый, наглый глаз:
— Ну, у колхозников…
— Не нукай! Как стоишь перед офицером? Распустился!..
Кто тебе разрешил уйти на хутор?
Карий, винящийся глаз:
— Та я думал, товарищ лейтенант… управлюсь быстренько…