Подтягивавшиеся к передовым позициям резервы останавливались, пропускали машину с красным крестом: от шоферов, ехавших в тыл за боеприпасами, уже знали о ранении командующего, — колонны пропускали ее с молчаливой тревогой. Не доезжая госпиталя, Иван Данилович Черняховский умер, и тогда санитарная машина повернула к командному пункту фронта. Мертвый полководец ехал туда, откуда он, живой, командовал своими войсками. И тот же Трунит сказал мне: командир 28-й танковой дивизии полковник Черняховский встретил 22 июня 41-го года на восточпопрусской границе, и здесь же через три с половиной года командующий Третьим Белорусским фронтом генерал армии Черняховский погиб, вот как иногда складывается… Помню, у меня была мысль: лег бы в гроб вместо него.
Вот так: гибли рядовые, гибли полководцы, кто подсчитает — до одного человека, — сколько пало наших людей на полях сражений? Кто? Па тех бесчисленных полях, что неотвратимо открывались нам на пути от западных границ до Москвы и Сталинграда, и от Москвы и Сталинграда до западных границ, и дальше — до Польши, Венгрии, Чехословакии, Югославии, Румынии, Болгарии, Австрии, Германии. Долгий и страдный путь, по обочинам которого могилы, могилы, могилы.
Они пали, мы выжили. Живые в долгу перед мертвыми. Сперва казалось: кончится война — и на следующий день оставшиеся в живых станут хорошими, отличными, прекрасными, плохие исчезнут, все враз переменится. Потом я подумал, что мгновенного превращения не произойдет, что меняться к лучшему мы будем постепенно. Постепенно, по необратимо!
И я буду становиться лучше, и политотдельский подполковник, что давеча на меня напустился. И с чего ты, собственно, предъявляешь к нему претензии, к пожилому, израненному человеку? Других судить берешься, себя сначала научись судить.
Повторяю, день сложился неудачный. Но если неприятности на утреннем осмотре и пилке деревьев я перенес безболезненно, то от разговора с заместителем начальника политотдела горьковатый осадок оставался до вечера. Что-то беспокоило, взвинчивало, раздражало.
Вечером Эрпа поцеловала меня, приняла фуражку, помогла снять портупею, полила воды, подала полотенце, усадила за стол.
Она села напротив, подперев подбородок кулаком, ждала, когда заговорю. И я на миг представил себе: вернулся с работы, жена меня встретила. Представил — и внутренне усмехнулся: невозможно это. Эриа никогда не станет моей женой, и с какой работы я могу вернуться? Что умею? Воевать. Четыре года воевал, то есть убивал врагов и старался, чтоб враги не убили меня и моих бойцов. У меня нет иной профессии, я сыт ею — вот так, под завязку.
В тридцать девятом году в белорусском городе Лида, когда начинал служить действительную, я впервые умотал в самовольную отлучку. За уборной был лаз, и приятели им пользовались. Уломали и меля. Шатался с ними по закоулкам, по скверикам, пил в ларьках пиво, зубоскалил с девчатами, а сам томился: скорей бы кончалась эта самоволка, скорей бы отвести оторванные доски в заборе, пролезть, снова свести их — и ты в расположении части.
Фу, какое облегчение!
И еще пару раз подавался в самоволки. Томился в них, вернувшись в часть, испытывал облегчение.
Боялся не наказания — позора.
Везло: так и не погорел. Везучий я.
Проснулся от всхлипываний. Плакала Эрна, зпепившпсь в мою напряженную руку. Я спросил:
— Что с тобой?
— Дерешься! Мне больно…
По тону, каким она это произнесла, догадался: не только больно, по и обидно. А со мной бывает: могу врезать во сне. Приснится рукопашная — и примешься молотить кулаками, не соображая.
— Не сердись, — сказал я. — Это не нарочно, это во сне.
Обнял ее, поцеловал. Она прижалась ко мне, все еще всхлипывая. Фу, как скверно! Как стыдно! Наяву я не то что не подымал руку на женщин — я и словом-то опасался причинить им боль.
Жалею их. И еще детей жалею. Вот увижу мальчугана или девочку, так и подмывает угостить чем, подарить что, взять на руки, погладить по голове. Откуда это у меня? Я ж юнец, и отцовские чувства мне неведомы.
Я погладил Эрну по жестким спутанным волосам, поцеловал, и она притихла, засопела подле уха. Я тоже задышал мерно, задремал. Штыковой бой больше не снился, снилось совсем другое, такое, что когда пробудился, то у самого глаза были влажные. После этого сна не всегда плачу, но часто, это уж так: вижу море и девочку, море выпуклое, до горизонта, то синее, то в барашках, девочка — в белой панаме, с ведерком и совком, то живая, то мертвая.
Когда-то было реальное море и была реальная девочка. Давно, много лет назад. Море запомнилось твердо, а черты девочки стерлись и каждый раз виделись по-новому, даже одежда бывала другая. Но каждый раз это была та девочка со взморья, которая, я решил, стала как бы образом моего будущего счастья. Или символом, что ли.
Море и она начали спиться на войне. И спились гораздо реже, чем рукопашный бой. А может, это к лучшему? Ибо не очень-то ловко расчувствоваться, расслабиться, рассиропиться почти дзадцатпчетырехлетнему парняге, боевому офицеру.
В дверь заскребся ординарец Драчев. Не дожидаясь, покуда он постучит костяшками пальцев либо задубасит кулачищем, я протрусил к выходу почти что телешом.
— Тревога?
— Так точно, товарищ лейтенант!
— Да не ори, побудишь…
И право же, одеваясь, я был рад этой ночной тревоге. Оттого, что ощутил себя собранным, энергичным, деятельным, — надо было выполнять то, что составляло смысл моей нынешней жизни.
Взвод посадили на «студебеккер», на «додже» разместились офицеры и бойцы контрразведки, и машины газанули. В кабину «студебеккера» со мной сел старший лейтенант — смершевец. Покуривая сигарету, хмуря подпорченное оспой лицо, он поставил задачу: окружить ельник, что южнее хутора, и прочесать. Не ново, подобное мы делали много раз.
— Понятно, лейтенант?
— Понятно, старший лейтенант.
Он с удивлением вскинул голову, возможно, подумал, почему я не сказал: "товарищ старший лейтенант". Да потому, что и я не услышал: "товарищ лейтенант". Смершевец цокнул, дернул плечом. Дошло? И хорошо, ибо мне эти взгляды сверху вниз надоели, откуда бы ни исходили. Коль офицеры, значит, нужно взаимное уважение. А то раскричались: офицерский корпус, офицерский корпус! Да, неуравновешенный товарищ этот лейтенант Глушков: умиляется, плачет, тут же раздражается, злится. Выражаясь научно, невропат. Попросту — псих.
Гудел мотор, грузовик потряхивало на выбоинах, за стеклом пролетали сонные, обсыпанные лунным светом поместья и хутора, добротные, каменные, под красной черепицей, чистенькие, аккуратненькие и после боев, если повезло, но чаще захламленные, с битой черепицей, вышибленными окнами, развороченными стенами, с обгорелыми стропилами; и нигде ни огонька.
Красный стоп-сигнал «доджа» мигнул, и «додж» съехал с асфальта на грунт. Мы за ним, на ухабе «студебеккер» накренило, старший лейтенант навалился на меня жестким, костлявым плечом. И у меня неожиданно возникло такое предчувствие, что обратно мы с ним уже не поедем вместе. Предчувствие я истолковал так: меж памп пробежала кошка, пу, кошка не кошка, а чтото пробежало, поэтому будет естественно, если особист поедет в «додже», со своими.
Машины остановились, не выключая моторов. Мы с особистом спрыгнули на влажную, мягкую землю, размялись. Из кузова вылезали молчаливые, нахохлившиеся солдаты. В сторонке — хуторские постройки, там догорал подожженный сарай.
Я вполголоса подал команду, половина бойцов пошла за мной вправо от машин, вторая — с особистом и помкомвзвода — влево по опушке. Мы рассредоточивались, охватывая лесок, в котором, как предполагалось, прятались те, кто напал на хутор.
Ельник настороженно чернел. Где-то выла собака. Под сапогами чавкало. Было свежо, хотелось спать, и я зевал, поматывая головой и как бы отгоняя сонливость. Автомат висел на груди, толкал меня магазином под ребро, когда я оступался.
Цепь продвигалась, рассекаемая деревьями и кустами — они посажены аккуратными рядами, — в кустах как раз и могли хорониться «вервольфы». Мы вглядывались в пятна мрака и в силуэты друг друга — чтобы не потеряться. Это желание не заблудиться, не отстать было у солдат, по-моему, сильнее желания отыскать «оборотней». Я уже подумал, что опять никого не найдем, когда слева и чуть сзади затрещали автоматные очереди, жахнул взрыв гранаты и взмыла белая ракета, высвечивая верхушки елей, подлесок, пеньки. На миг я оцепенел: от этих фронтовых звуков не отвык, но внезапны и неуместны были они в сопливом ночном лесу. Скомандовал: "За мной!" — и побежал туда, где стреляли.
Было светло — луна, серия осветительных ракет, включенные фары наших машин, — и тем не менее я не разглядел яму, оступился, зашиб ногу и дальше бежал, хромая и чертыхаясь.
Подоспел к шапочному разбору: стрельба прекратилась, майор из особого отдела, руководивший операцией, хриплым, сорванным голосом отдавал распоряжения: раненого отнести к машине, задержанного отконвоировать на хутор. Раненым оказался старший лейтенант, ставивший мне задачу в кабине "студебеккера".