Неподалеку доколачивали немцев, гудело и дымило, а здесь, в березнячке, в расположении медсанбата, посыпанные битым кирпичом дорожки, никакой стрельбы, хотя по дорожкам меж палаток ковыляли раненые и, случалось, из операционной на носилках выносили умерших, и при медсанбате было свое, пусть небольшое, кладбище. Макеев выспрашивал вновь прибывших, как там положение, на передке, что взяли? Раненые рассказывали: бои кровопролитные, но гитлеровцы не прорвались-таки, кольцо окружения сжимается, отбили такую-то деревню и такую-то, скоро гитлеровцам каюк.
Это здорово — каюк! Звягинцы свое сделали, стояли насмерть, внесли долю в победу. Многие жизнь отдали, многие, как Макеев, кровь пролили. У победителей раны заживают быстрее. И Макеев скоро поправится. И в строй. За этой победой будет другая, а за той — третья, и так до Берлина, до всеобщей, полной победы!
Когда до Макеева дошло, что вновь освобождены Шумиличи, он направился к каптенармусу и выторговал: ему — на три-четыре часа обмундирование, он — бутылку рома. Французский ром Макееву достался вчера от солдатика из его роты, заполучившего осколок между ребер. Поначалу солдат взахлеб рассказывал, как били немца в хвост и в гриву, танки стянули, самолеты, «катюши» играли вовсю, затем стал совать пузатую, обклеенную красочными этикетками бутылку. Макеев отбрыкивался, отнекивался: «Непьющий я, отдай кому-нибудь». Солдат глядел на него влюбленно — ну и чудик — и канючил: «Не побрезгуйте, товарищ лейтенант, я из вашей роты, я от души, возьмите, сгодится». И впрямь сгодилась. Пустил ее в ход. Поколебавшись, багровомордый каптенармус согласился — под величайшим секретом. Макеев обещал всяческую тайну, попадаться было самому не с руки.
Переодевшись в каптерке, он скользнул в кусты и березнячком выбрался к дороге. Проголосовал, подсел в шедшую к передовой полуторку. Покусывая папиросный мундштук и разухабисто вертя баранку, шоферюга просвещал Макеева: подобравши лейтенанта, выказываю уважение к офицерам. Подчеркивал рисковый характер своей службы: в кузове боеприпасы, чуть что — взлетит на воздух. Призывал совместно порадоваться: вожу и вожу снаряды, и все на голову немцам, кисло им сейчас, фашистам, оккупантам и вообще падлам. Макеев радовался, нельзя ему не радоваться, вояке. Чем громче голос наших пушек, тем ближе победа. А вояке небезразлично, чем окончатся бои, в которых полегли его товарищи и сам он ранен. Бывало, такие бои заканчивались нашей неудачей. Нынче не те времена. Нынче такие бои должны заканчиваться и заканчиваются нашей победой.
На передовой гремит убедительно, там твои ящички весьма потребные, товарищ водитель! Гони шибче, гони с ветерком!
В кабине было жарко, Макеев хватал нагретый сквозняк ртом и думал, что ему повезло: эвакуировали бы в госпиталь и не увидал бы Шумиличей. А ныне увидит. Сожженные, уничтоженные увидит. Такое вот везение.
На развилке он вышел из машины, до Шумиличей топал пешком. Плечо ныло, он покряхтывал, упрямо пылил по обочине. Проселок и поле перепаханы воронками и гусеницами, кусты выворочены, стволы деревьев разможжены; полусгоревшие автомашины, танки, опрокинутые повозки, но трупов не видно — убрали. А мертвечиной все-таки разит, и воронье каркает над полем и лесом.
Деревню признал по печным трубам, по пепелищам. Через дорогу стояла какая-то хозчасть, и Макеев для страховки спросил, как называлась деревня. Ответили:
— Шумиличи, а что?
— Да ничего, — сказал Макеев и пошел вдоль улицы. По ней навстречу ему и обгоняя его шли седоусые папаши-обозники, но ему казалось: он тут совершенно один. Даже Ильи Фуки нет с ним, он мотанул в самоволку без спроса, по методу Ильки, а сам Илька где-то далеко-далеко, за горами, за долами.
Пролились такие дожди, а уже сушь, пыль, от нее першит в горле. Жарища, пот струйками стекает по шее.
Макеев не утирается, неспешно шагает от пепелища к пепелищу: подойдет, постоит — и дальше. А на пепелищах ему слышатся голоса:
— Здравствуйте, сыночки! Будьте гостями, проходите.
— Унучек у меня в красных армейцах.
— Васька, меньшак. Жив ли, помер — бог знает…
— А второй унук был в полицаях, дак партизаны его подстрелили…
— Перекусите, сыночки, отведайте что-ничто. Бульбочки сварю, капустки поставлю…
Сухонький, подслеповатый дед вытирает пальцы о холщовые портки, бабка, морщинистая, беззубая, отечная, кланяется в пояс.
Рослая, пригожая, хоть и щербатая женщина, облепленная ребятами, говорит:
— Уж мы ждали вас, ждали, моченьки нету… Бывало, выйдешь во двор, ляжешь на траву, ухо к земле, слушаешь, не идут ли наши.
— Да вы садитесь, садитесь на лавочку, вот сюда.
— Одна я с мальцами. Мужа в армию призвали, похоронную успела получить… Получила, через три дня герман пожаловал…
И еще один женский голос:
— Мы гостям завсегда рады. Особливо тем, кого давно ждем. Три года, почитай, ждем. Наши уходили, мне было семнадцать.
— Я с двоюродной сестрой живу, с Раисой… Да я позову ее… Рай, а Рай!
Из несуществующей избы на несуществующее крыльцо выходит девушка не девушка, женщина не женщина — лет двадцати, как Клава. Худощавая, черноволосая, смуглая, прихрамывающая.
— Гремит как… Не попрет ли немец снова на восток?
— Я говорю: не потеснит ли немец наших, чего-то гремит сильно?..
Они сидят за несуществующим столом, на несуществующей лавке. Рая прямая, натянутая, голову держит гордо, как балерина, маленький, властный рот дрожит в улыбке.
— Шумилины. Название, как видите, белорусское. А живут и белорусы, и русские, и помесь. Вот и мы с Клавой — помесь.
— Саша, поцелуйте меня.
— Поцелуйте в губы, Саша.
— Нет, нет. Больше ничего не нужно, прошу…
— Не думайте про меня дурное.
— Поймите, я благодарна судьбе. Вы здесь. И для меня это, правда же, радость. Какая б ни была короткая… Что с вами будет завтра? Со мной? А покамест вы рядом…
Несуществующий сарай, несуществующая охапка сена, несуществующий шепот:
— Что? Ты хочешь жениться. На мне?
— Глупенький ты! Ты хороший… Невозможно это. Зачем я тебе? Через час-другой ты уйдешь. Вот и вся наша свадьба… Не надо об этом, милый! Только не осуждай меня, что не противилась.
— Это не грех, если по любви… Иди ко мне, Сашенька!
— Ни о чем не прошу тебя. Об одном прошу: обещай мне жить!
— Нет, скажи, обещаешь беречься?
— Что мне беречься? Война ушла, жить буду…
Макеев постоял на пепелище, надел пилотку и, шаркая, зашагал к околице. И здесь, возле лесного окрайка, наткнулся на вырытую наспех землянку. Из нее высунулся дед, Макеев сразу признал: бабкин дед, у которого внук в Красной Армии, внук — в полицаях. И дед узнал его, прошамкал:
— Здравствуй, красный командир. Вот как привелось свидаться…
— Здравствуйте, дедушка, — сказал Макеев. — Значит, живы?
— Значит, живой. Изу всей деревни я живой. Всех немец порешил под корень, а я отлучился в лес, по дровишки, избег. Баб, ребятишек немец побил с пулеметов, гранатами, жилье пожег. Остался я жить, без Дуни-от, без старухи. Но мне и так помирать вскорости…
— Где похоронены?
— А тута, в овражке. В одной-от могиле. Хошь поглядеть, не боишься? — Ветер шевелит реденькую, седую бородку, подслеповатые глаза прозорливы, мудры.
— Боюсь. Но хочу посмотреть.
На дне оврага — холм. Макееву померещилось: холм колышется, дышит, будто живой. В глазах потемнело, и Макеев приказал себе: стой, не падай. И он не упал.
Только подумал: «Как у меня хватило смелости прийти сюда? На второй раз ее недостанет». Дед спросил:
— Дружок твой игде, чернявый-от?
— В такой же могиле, — сказал Макеев и стал прощально мять заскорузлую дедову ладонь.
В медсанбате на него коршуном налетел заждавшийся каптенармус, сунул под нос байковый халатик, тапочки.
— Шибчей перебалакайся! Шито-крыто? Попереживал я… Из-за бутылки. Продешевил. Надо было парочку сорвать.
— Второй у меня нет, — сказал Макеев.
— С худой овцы шерсти клок… Сымай, сымай штаны, не спи на ходу… Поверишь ли, лейтенант: ромчику не испробовал до сей поры, переживал из-за тебя, попадешься, мне несдобровать, замполит съест без соли. Но теперь пососу бутылочку! — И красномордый плотоядно облизывался.
* * *
А потом немцев домолотили, и медсанбат вслед за дивизией двинулся на запад, догонять фронт. А потом Макеева окончательно вылечили — и плечо и горло, — и он на попутных добрался до полка. А потом он вышагивал во главе роты, и марш был долгий, утомительный, и, шагая, Макеев думал: он капитально подремонтирован и вполне годен для войны, но сколько б ни выпало воевать, никогда не забудет павших своих однополчан и того, что свершилось с Шумиличами.
Документ называется «Личный листок по учету кадров». Кто из нас за свою, так сказать, сознательную жизнь многажды не заполнял его? Заполнял и я. Вот недавно по случаю перехода на другую работу снова ответил по 20 пунктам.