Лука спросил:
— Куда выезжать?
— За ворота налево. Там ждет комиссия.
— А направо что будет, фронт?
— Ты не дури, не дури! — тревожно поглядывая на него, закричал клетчатый платок.
Лука нехорошо засмеялся ему в лицо.
— Анохин, друг, — сказал он, нагнувшись, — поехали! Знаешь, куда ехать?
Анохин кивнул головой.
Клетчатый платок торчал над танком, высунувшись из люка.
Машина, сыто урча, вышла за ворота и… круто свернула направо.
— Куда? — закричал клетчатый платок, нагибаясь. — Спутали! Назад!
Лука взял его за шиворот и подтянул к себе.
— Старый щенок! — сказал он и ударил наотмашь свободной рукой.
Клетчатый платок взвизгнул. Ему, наверное, показалось, что его очень долго бьют, хотя Лука ударил только один раз и стукнул затылком о замок орудия. Вырвав пистолет, Лука вытащил; человечка наружу и захлопнул люк.
— Газуй! — крикнул он Анохину.
Машина резко прыгнула вперед.
— Спокойнее! — крикнул Лука.
Клетчатый платок цеплялся за броню, плача и визжа. Лука, высунувшись, поглядел на него, засмеялся.
— Тряхни! — крикнул он Анохину.
Анохин круто рванул машину вправо, потом выровнял, и клетчатый платок ссыпался с брони на дорогу, словно его сдуло ветром, тем самым ветром, который ударил Луку по лицу, когда он высунулся из машины. Лука расправил плечи и вздохнул, и рот сразу стал полон ветра, такого ощутимого, плотного и свежего!
Лука спрыгнул в машину и поглядел на спидометр. Стрелка тряслась за цифрой «шестьдесят».
— Хорошо, — сказал Лука и показал Анохину на телеграфные столбы. — Ударь, друг!
Перевалив через кювет, машина ударила лбом по телеграфному столбу. Столб свалился, порвав все провода, а они опять вылетели на дорогу. Снег, смешанный с грязью, жижей валил из-под гусениц. Стрелка спидометра опять затряслась за цифрой «шестьдесят».
Они нагоняли обоз. Сперва эти шесть военных фургонов были маленькими, и казалось, что танк стоит на месте, лихорадочно дрожа и встряхиваясь, а шесть военных фашистских фургонов летят ему навстречу задом наперед, все увеличиваясь и увеличиваясь на серой дороге. Солдаты, правившие лошадьми, услышав рев танка, стали сворачивать в сторону.
— Ударь, друг! — крикнул Лука и зажмурился.
И сейчас же машина качнулась. Что-то взвыло, затрещало под гусеницами…
Лука открыл глаза, когда рев мотора стал однотонно, с какой-то свободной облегченностью нарастать снова…
До фронта, по мнению Луки, оставалось не больше восьмидесяти километров.
На дороге показалась легковая машина. Сбоку, над крылом, развевался эсэсовский флажок. Машина шла навстречу танку.
Нагнувшись к Анохину, Лука крикнул:
— Ударь, друг!
Танк шел правой стороной, как бы уступая дорогу легковой машине. Вдруг он вывернул на середину. Мелькнул радиатор, искаженное лица шофера-солдата, рядом с ним — выхоленное, надменное, старческое, в высокой офицерской фуражке — и все это исчезло под танком. Он только приподнялся разъяренным медведем, подминая под себя машину, и, опять упав на лапы, будто сразу забыв о ней, полетел по дороге, ревя и разбрызгивая грязь. Страшен он был и неукротим.
Остроконечные крыши немецкого городка давно виднелись на горизонте, темнея на сизом мартовском небе наподобие огромной гребенки с выломанными зубьями. Танк свернул в сторону и обогнул городок по грядам. Его появлению в предместьях прифронтового городка не придали никакого значения. Это было на тридцатой минуте его бега. Но, выезжая на дорогу, «тридцатьчетверка» встретилась с грузовиком, на котором сидели гитлеровские солдаты; на животах у них висели черные автоматы, и они держали руки на автоматах, как на перекладинах. Танк сшибся с грузовиком в лоб и немного задержался, чтобы совсем разделаться с ним. Грузовик был тяжел. Он медленно рушился набок, вываливая из кузова зеленых, как лягушки, фашистов.
А на сороковой минуте Лука и Анохин увидели пушку. Она караулила их под деревом. Около нее суетилась прислуга, разворачивая ее навстречу ревущей машине.
— Теперь все, — спокойно сказал Лука. — Теперь нам не проскочить. — И крикнул Анохину: — Давай прямо, друг!
Танк, ревя, перекинулся через кювет. Но, прежде чем он сел на пушку, раздался ее выстрел. Подмяв пушку вместе с расчетом под себя, судорожно задрожав, танк замер, вздыбившись, и успокоился.
И возникла большая тишина. Пахло маслом, жженой резиной, гарью.
— Открывай нижний люк, — нетерпеливо сказал Лука, тормоша Анохина. — Слышишь ты меня, открывай!
Анохин виновато улыбнулся и покачал головой. Было очень приятно сидеть в тишине. В ушах что-то звенело, очень тонко и нежно, как серебряные колокольчики, которые иногда слышатся в широком поле над спеющими хлебами в знойный июльский полдень. Или так звенят жаворонки в жарком сизом небе? Или цикады в траве?.. Но Лука толкнул его к люку, и они оба выбрались из танка.
На следующий день все рабочие завода, с которого Лука Горячев и Анохин угнали отремонтированный танк, были выстроены по приказу коменданта во дворе. Перед ними в грязи валялись две пары ботинок, две куртки, две рубахи, двое штанов.
— Двое русских вчера попытались убежать на танке, — сказал комендант рабочим. — Наши артиллеристы подбили их на первом же километре, как самых последних собак. Вот их одежда, — он презрительно скривил губы, — вам она, наверное, знакома.
Тряпье, валявшееся в грязи, было действительно знакомо рабочим: это были костюмы двух бедняг голландцев, умерших от голода.
Танкисты были в комбинезонах.
Мы третьи сутки шли по следам врага. Он уходил стремительно. Было очень снежно, н нам то и дело попадались брошенные велосипеды, мотоциклы, тяжелые фургоны и огромные, безнадежно застрявшие в сугробах грузовики. В уцелевших деревнях нас встречали измученные неволей, но ликующие жителя. Однажды они привели к нам двух испуганных фашистов-факельщиков. Этим фашистам было поручено остаться и поджечь деревню, а осмелевшие бабы сообща обезоружили их, связали и два дня держали в погребе. Бабы сдали нам также два факела и три пустые канистры как вещественные доказательства.
— А бензин, — сказали они, — мы разлили по лампам.
Стоял январь, все время шел снег, дороги замело, и нам было очень трудно тащить волокуши со станковыми пулеметами. И только самый сильный солдат нашей роты Каширин не жаловался на усталость.
В деревне, где колхозницы сдали нам пленных гитлеровцев, мы остановились на ночлег. Вечером ко мне пришел Каширин и попросил отпустить его в соседнюю деревню. До нее было всего шесть километров. Там жила семья Каширина — жена, мать и сын. Я знал, что Каширин уже идет по родным местам, но не предполагал, что деревня его окажется так близко. А в той деревне остановился штаб батальона, куда и надо было отправить пленных.
— Я к утру вернусь, — сказал Каширин. — Вы еще спать будете, как я вернусь.
— Пленных сдадите в штаб батальона. Принесете расписку. Вернуться вам к девяти ноль-ноль.
— Есть! — сказал обрадованный Каширин. — Как будет по-немецки быстрее?
— Шнеллер, — сказал я.
В избе было очень жарко. Мы разбросали на полу сено, сверху постелили плащ-палатки, под головы положили противогазы, на них — шапки и легли спать. Первый раз за эти дни мы спали в тепле, разувшись, и наши портянки и валенки сушились на огромной, так и пышущей жаром русской печи. Засыпая, я подумал о Каширине: наверное, он почти бегом спешит в свою деревню, покрикивая на пленных: «Шнеллер! Шнеллер!»
Однажды он показал мне фотографию своей жены. Это была простая русская женщина с большими радостными глазами. Она смотрела с фотографии, чуть улыбаясь. Так улыбаются только люди, у которых очень хорошо и чисто на душе. На ней была ситцевая кофточка, на шее крупные дешевые бусы. Все это очень шло к ней.
Проснулся я посреди ночи, неизвестно отчего. Может быть, от жары, а может, оттого, что мне захотелось пить. Но я тут же забыл, отчего проснулся. Мне вдруг стало тревожно. Ощущение какой-то неумолимо надвинувшейся беды охватило меня.
На столе горела прикрученная лампа, попискивала рация. Радист записывал ее попискивание на бумагу. На пороге, подперев кулаками голову, сидел Каширин. Я взглянул на часы — было три часа ночи.
— Каширин, — сказал я, — в чем дело?
Солдат вскинул голову и поднялся с порога. Даже при тусклом свете прикрученной лампы было хорошо видно его суровое, словно осунувшееся за эту ночь, лицо.
— Пленные доставлены, товарищ капитан. Вот расписка. — Он снял шапку и вытащил из-под ее подкладки листок бумаги, исписанный размашистым почерком адъютанта батальона.
— Ладно, — нетерпеливо сказал я. — Как дома? Почему вы так рано вернулись?