— Эх, легко говорить! — вздыхает Ондро.
Мацо, который до этого не принимал участия в разговоре, с подозрением смотрит на незнакомца.
— А ты, бородач, кто таков, что ведешь такие речи? Небось ты этот… большевик?
Незнакомец резко вскидывает голову:
— А что, если и большевик?!
— Ну, тогда тебе, конечно, не все равно. Да немцы с тебя шкуру спустят, из кожи ремни нарежут, если ты попадешься им в руки. А мы… мы — другое дело…
— Глядите, как бы не вышло промашки. Фашист — враг, а если ты честный человек, то должен с ним бороться. И тут уже неважно, коммунист ты или нет… Ведь он держит на мушке всех.
Яно ощущает растерянность. Он немного стыдится незнакомца. Тот ведь небось подумал о нем: «Мужик как дуб, а удирает!» Но Яно никак, даже на минуту, не может прогнать мысль о доме, о хозяйстве, о жене. И говорит, стараясь не смотреть на незнакомца:
— Так-то оно так. У каждого свое на уме. Ты коммунист, вот и думаешь так, как коммунисты, а мы хозяева, у нас свои заботы, хозяйские.
— Вот именно, хозяйство ждет… — вздыхает Ондро.
— Ступай-ка ты своей дорогой, сынок, — произносит Дюро нетерпеливо, — а мы пойдем своей…
— Значит, не идете с нами?
Он оглядывает их по очереди, и они один за другим склоняют головы. И молчат.
— Мы здесь в долине, совсем рядом. Не пойдете? Незнакомец встает. Поправляет плащ-палатку.
— Да нет уж, — откликается Дюро на удивление миролюбиво, без обычной злости. — Мы своей дорогой…
— Что ж, прощайте…
— Прощай…
Незнакомец делает несколько шагов, но потом вдруг останавливается и бросает сидящим у костра, которые смотрят ему вслед:
— Эх, как бы не пожалели вы потом, попомните мои слова! А если спохватитесь, знайте, что меня зовут Михал. Здесь меня везде знают. Михал!..
Последнее слово он прокричал уже на ходу. Они сидели безмолвно, вслушиваясь в удаляющиеся шаги. Звуки постепенно затихают и наконец исчезают совсем.
— Засыпь костер, — говорит Дюро, — пойдем.
— Ночью… не хотелось бы, — вздыхает Ондро.
А Яно уже копает саперной лопаткой рыхлую землю, засыпая кострище. Они поднимаются, поправляют шинели, вещевые мешки. От костра, засыпанного землей, с легким сипением поднимается едкий дым.
— Ну… с богом…
Они пускаются в путь, пробираясь в темноте. Нет никакой тропки, да если бы она и была, все равно ее не увидишь. Но Дюро, идущий впереди, слегка наклонившись, как ходят по горам, шагает уверенно. Спутники устало тащатся за ним. Они взбираются все выше и выше, преодолевая непроходимые дебри, продираются сквозь заросли малинника на вырубках, а потом начинают карабкаться на скалы, скупо поросшие низкими искривленными соснами.
Занимается хмурый, холодный день, когда они выходят на гребень гор. Отсюда уже видны родные горы и спускающиеся к югу долины, увенчанные зелеными шапками буковых лесов, широкие холмы и прилепившиеся на склонах белые усадьбы.
Сидя на камнях, путники отдыхают, глядя вниз и стараясь различить сквозь мутную пелену рассвета свой дом.
Они встают почти одновременно.
— Здесь мы разойдемся, — говорит Дюро. — Каждый пойдет своим путем. — И, не прощаясь, первый начинает спускаться, выбирая дорогу среди нагромождения камней.
Яно и Мацо идут вместе до самого Мокрого холма, Чем ближе дом, тем смелее становится Мацо, тем больше развязывается у него язык. И все его слова только об одном — о хозяйстве: сумел ли отец, уже старик, дряхлый старик, присмотреть за домом, вспахали ли землю под озимь, не растащили ли у них овец, сколько скота реквизировали для партизан, не увели ли скот немцы?
Яно не отвечает. Да он и не слушает, думая о своем. Что ему хозяйство? Оно у него невелико, бояться не за что. Лишь бы Гана, жена, здорова была, а зиму они как-нибудь перезимуют, хоть впроголодь. Ведь больше всего его и тянет домой Гана: они только в этом году поженились, после пасхи, а летом и времени не было вдоволь с ней помиловаться. Гана что огонь, как посмотрит, так сразу загоришься… Мацо прервал его мечтания, толкнув в бок:
— Ты слышишь? Я говорю, крестьянину всегда худо. Сколько сил положишь, прежде чем что-нибудь наживешь, а тут вдруг приходят — и давай! Все им давай! Вот и бородач тоже: дескать, идите воевать, хе-хе-хе… Бродяга, нищий, у него и гроша за душой нет, чего ж ему не воевать… А я… Мне-то зачем воевать? Или, может, потом они придут на меня работать, убыток возместят?! Воевать… Ступай себе воюй, хоть переломай все кости…
— Но ведь… — начинает Яно и сразу замолкает. Ему вдруг становится противно идти вместе с Мацо, слушать его. Нет, он-то не такой, он другому зла не пожелает. И тот чужак у костра ему понравился. Яно любит смелых людей.
Около Солиска они с Мацо расстаются.
— Здесь я сверну… наискосок…
Моросить перестало. Туман понемногу поднимается из долины, облака становятся белее, легче. Еще остается пройти пастбище, а за ним — лес. Яно прибавляет шагу. На опушке леса снимает с плеча винтовку, старательно обтирает ее полой шинели и прячет в дупло бука.
И в тот же миг слышит жалобное блеяние овец. Он вздрагивает. Непонятно откуда появившееся тоскливое предчувствие сжимает его сердце. Он пускается бежать и видит на опушке вымокших овцу и барана. Это его старая овца Корнутка и баран Дюро. Он узнал их, но не остановился, а побежал дальше, подгоняемый дурным предчувствием.
Еще немного остается пробежать по тропке, вон поворот, за ним — его усадьба. Но у поворота Яно останавливается как вкопанный. Ноги его подкашиваются, и он опускается на землю. Перед его глазами — пожарище. Из земли торчат лишь низкие каменные стены погреба, все остальные строения сгорели дотла. Яблони, стоявшие у дома, обуглились.
Яно сидит. Сколько уже так просидел, он и сам не знает. Тупой, бесчувственный взгляд его обращен на загубленную усадьбу.
Из-за стен погреба показывается маленькая сморщенная старушка в черном. Заметив сидящего Яно, она заламывает руки:
— Ах, сын мой…
Яно с минуту тупо глядит на нее, потом словно оживает, пробуждается. Лицо его постепенно принимает осмысленное выражение.
— Ах, сын мой любимый, лучше бы тебе не возвращаться! — Она стоит над ним, дрожа от тяжкого, невыплаканного горя.
— Что случилось, мама?
— Пришли сюда изверги немецкие и сразу: «Где партизан, где партизан?» Все-все забрали, а потом подожгли…
— А… Гана?
Старушка склоняет голову.
— Что с Ганой, мама?
Старушка плачет. Яно вскакивает, хватает ее за узкие, худые плечи.
— Да говорите же, не томите душу!
Мать, всхлипывая, начинает рассказывать:
— Ох, жена твоя уже покойница, ее уже и похоронили. Приглянулась она этим окаянным, шестеро на нее накинулись. Звери лютые! Она исцарапала их, да нешто могла со всеми совладать?.. А потом, как ушли, лежала будто мертвая, ни слезинки не обронила. И только раз мне сказала: «Господи, мама, да как же я такая покажусь Янко?» Ночью я немного задремала, а утром гляжу — она на яблоне висит, на веревке…
Яно стоит неподвижно. Все тело у него будто окаменело, и он не может ни пошевелиться, ни словечко вымолвить. Так и стоят они безмолвно: она — маленькая и дрожащая, он — большой и бессильный.
— А я здесь дожидаюсь тебя, сын мой, чтобы ты тут душу живую встретил…
Яно смотрит на нее, и глаза у него мутные, невидящие.
— Вам нельзя тут оставаться, мама. Ступайте к людям. Найдутся добрые люди, которые вас примут. Как-нибудь у них перебьетесь…
— А ты, сын мой?
— А я… я пойду…
И он, медленно повернувшись, тяжелым шагом идет по тропке к лесу.
— Ах, сын мой любимый…
Яно не оглядывается. На опушке леса он останавливается, достает из дупла винтовку и идет в ту сторону, откуда пришел.
Было это в сорок четвертом году неподалеку от Тройского Светого Крижа. Мы с партизанским отрядом отступали в горы, а вокруг нас всюду были немцы. Вчетвером спустились мы в тумане в долину, где был враг, скрытый осенними ненастными сумерками. Шли молча, держа палец на курке. Главным в четверке был Эдо, мой товарищ.
И мы на них наткнулись.
Их патрульный крикнул, и крик его разнесся далеко-далеко, а затем грянул первый выстрел. Мы бросились в разные стороны и открыли ответный огонь. У них заработал легкий пулемет, но мы пошли вперед, и они стали отступать. Их пулемет замолчал.
В темноте я споткнулся о человека, лежащего на дороге. Это был немецкий солдат.
— Камарад, — позвал он слабым голосом, — подойди, камарад…
Я осторожно наклонился над ним. Помочь ему уже никто не мог: пули попали в живот. Он прошептал:
— Не оставляй меня мучиться!
— Нет, — сказал я. — Ваши вернутся. Найдут тебя тут.
— Пристрели, бога ради… если ты человек. Ах, почему ты не хочешь этого сделать? Прошу тебя… пожалуйста…