Но в жизни ничего не проходит бесследно. Когда былое стало стираться в памяти, когда война сгладила все обиды и, казалось, соединила и примирила все недоразумения, Лаврищев внезапно встретился на фронте… с Иншевым. Тот был в чине подполковника. Николаю Николаевичу показалось, что время в один миг повернулось на шесть лет назад.
— Узнали? — спросил Иншев, улыбаясь одними губами и жестко, прицельно простреливая Лаврищева глазами-двустволкой. — Хорошие друзья не забываются. А вы далеконько ушли за эти годы. Комиссарите? Мило, очень мило!..
— А вы… вы все так же… все то же? — Лаврищев смутился, не зная, как закончить свою мысль.
— А я все так же и все то же, — улыбнулся Иншев. — Вот так вот! Все так же и все то же, — уже совсем весело повторил он. Эти слова ему очень понравились.
Встреча с подполковником Иншевым имела самые неожиданные последствия для Лаврищева. Когда-то, с год назад, в полку пропал летчик Лунев. Считалось, что он погиб в бою. Однако вдруг пошли слухи, что Лунев не погиб, а якобы служит у немцев, летает на «мессере» против нас. Указывались даже подробности: на фюзеляже его самолета были два туза — пиковый и червонный. Оказалось, что в последний раз Лунев летал на задание в паре с Лаврищевым, и это в самом деле было так. Лунев погиб, Лаврищев видел своими глазами: его самолет был подбит, рухнул в дыму и пламени и взорвался. Мертвые не воскресают. Но Лунев воскрес, чтобы погубить своего замполита. Замполит, оказывается, отвечал и за мертвых, хотя Лунев даже мертвый никогда не стал бы служить врагу, погубившему его семью. Но слухи оставались слухами, и проверить их не было никакой возможности, по крайней мере до того, пока не будет опознан летчик таинственного «мессера» с пиковым и червонным тузами на фюзеляже. Тем не менее Лаврищева вызвали и сказали почти по-дружески: «А не лучше ли вам, батенька, перейти в другую часть? Вдруг этот самый ваш Лунев все-таки летает! Вы как-никак скомпрометированы…» Опять — скомпрометирован! Страшное это слово, особенно в устах малодушных, трусливых! Лаврищев больше всего в жизни терпел именно от малодушных.
Его перевели замполитом армейского полка связи, но в последний момент, уже по прибытии его в полк, выяснилось, что должность эта занята, и Лаврищева поставили на батальон, впредь до подыскания более подходящего места. Так он раньше всех кончил войну. Успокаивало одно: и во время войны он с честью выполнил свой долг перед Отчизной, перед той высшей правдой, которая выше его личной правды, выше обид и недоразумений…
Но — выполнил ли? Жизнь, по всему, хотела в третий раз свести его с Иншевым, приехавшим в воздушную армию перед самым наступлением, уже не в порядке инспекции, как в тот раз, а для укрепления службы «Смерш» в связи с особыми обстоятельствами: переходом границы фашистской Германии. Дело Карамышевой было его первым делом, которое он на свежую руку, видимо, намерен был провести, как никогда, твердо. Черт знает что! Лаврищев даже в воображении не мог представить эту девочку, с ее доверчивостью, с ее слезами и страхами, во власти этого человека. Самоуверенный до фанатизма, не признававший за собой совершенно никаких изъянов, никаких пороков, а за всеми другими числивший их тысячами, уверовавший в то, что даже победа на войне добыта ради него, этот человек был бы только смешон, если бы не власть и особое положение, которыми он был облечен теперь. Власть и положение — это было то новое, что за время с 1937 года, в том числе и за годы, что люди воевали и умирали на фронте, приобрел, «завоевал» Иншев, и это-то и сделало из него человека «твердой руки». Иншев мог теперь не изливать красноречия по вопросам теории. Власть и положение теперь давали ему неограниченное право, уже без особого теоретизирования, действовать, искоренять пороки и недостатки других, и это он со всей убежденностью считал своим высочайшим и величайшим жизненным, общественным, государственным долгом, ради которого ему и дарована жизнь и он освобожден от пороков и недостатков, которыми наделены все другие. Лаврищев, неторопливый в оценках, после того, что было с ним, как никто другой, имел право на такое обобщение и если вчера, не зная, с кем имеет дело, лишь томился «возней» с Карамышевой, то сегодня уже твердо знал, твердо решил: пока отвечает за нее, чего бы это ему ни стоило, он не отдаст девчонку в жертву мумифицированному, этому выродку, он будет бороться за нее — и разговор с сыном укреплял его в этом решении…
Часы внизу пробили три. Лаврищев долго, очень долго ходил по комнате, вдоль книжных полок. Думал о Мишке, о войне, победе, счастье жить на земле. Машинально отпил еще глоток коньяку, оставшегося в стакане, машинально взял ручку, продолжил свою мысль на бумаге:
«…В жизни, Миша, есть не только радости, но и печали. Вырастешь, сам поймешь. Ты только пойми жизнь, пойми Ленина, а потом у жизни спроси, у Ленина спроси, когда трудно будет — как быть? — ответят. Не отрывайся от ведущего, Миша. А ведет нас партия. Партия коммунистов — это самое лучшее, самое мудрое и мужественное, что есть в нашем народе. Так оно и должно быть. В любой армии есть ведущий отряд, ведущая колонна, не две, не три, не пять, а именно одна ведущая колонна. Такая колонна и есть наша ленинская партия. Она — коллективный вождь народа, а у здорового народа, у дружного народа вождь бывает только один, и мы счастливы, что у нас есть такой вождь. Не отрывайся от ведущего, слышишь? Никогда не отрывайся от ведущего, сын!..»
Лаврищев ходил и ходил по комнате, вдоль книжных полок до двери и обратно. Снова садился, писал:
«Надо больше верить людям, сын, себе верить. Ты поймешь это, когда вырастешь. Надо верить в то, что жизнь идет вперед, всегда вперед, а не назад, даже когда временно берет верх отжившее, что она становится со дня на день красивее, даже когда на солнце набегают тучи, что человеческая мысль становится мудрее, даже когда торжествуют глупцы. Никогда не забывай, сын, мы, отцы, многое прошли, завоевали, открыли, выстрадали, поняли — за себя, за вас. Но вас ждут свои великие дела, великие открытия, которые подымут вас к новым высотам человеческого совершенства, наделят вас новой человеческой красотой о которой лишь мечталось людям».
Лаврищев писал долго. До книг он так и не дотронулся.
XIV
На следующий день с утра он был хмур и неразговорчив. Когда Троицкий забежал к нему объявить, что наши войска ночью успешно форсировали реку и открыли путь на ту сторону, он лишь вяло кивнул головой и отвернулся.
— Поедемте вместе, Николай Николаевич. Мы выезжаем через час. Вместе веселее, — сказал Троицкий Да и на переправе, видно, не очень спокойно, немцы бомбят без конца…
— Хорошо, выезжаем через час, — сказал Лаврищев и, попыхивая трубкой, встал перед окном, спиной к Троицкому, давая понять, что ему не хочется говорить.
— Знаешь, кого я сейчас встретил? — помявшись у порога, спросил Троицкий. — Капитана Станкова. Его переводят в другую часть, на низовую работу. Не ужился с новым начальством. Молчит…
— Да? — воскликнул Лаврищев, оживившись. — Любопытно! Иншев, оказывается, не терпит настоящих людей даже среди своих особистов.
— Ты имеешь в виду Станкова? Станков — это настоящий человек, чекист, — сказал Троицкий. — И я зря тогда донкихотствовал перед ним.
— А что я тебе говорил! — невесело улыбнулся Лаврищев.
— И неужели все из-за вашей девочки?
— Любопытно, любопытно, — не отвечая, твердил Лаврищев. — Иншев убрал Станкова подальше от себя. Интересно. Значит, он боится Станкова. Значит, он победил, твой Чингис-хан. Померился силами — и победил. Вот так вот, Женя!
— Прости, комиссар, что-то не доходит…
— Победил, если от него избавились. Победителей не судят, от них избавляются, Женя. — Усмехнулся усилием: — Не потому ли среди нас, грешных, так мало желающих в победители?
— В штабе, Николай Николаевич, поговаривают о крупном столкновении Прохорова с новым начальном «Смерша», с Иншевым. Мол, старик настоящий рыцарь, умеет защищать своих красавиц!..
— Вот так вот. Вот так вот, — в задумчивости повторил Лаврищев и снова отвернулся к окну.
День за окном начинался серый, туманный. Отсюда, со второго этажа, отчетливо виднелся небольшой отрезок улицы, которая сейчас была пуста. Дальше туман сгущался, очертания домов сливались с серой мглой. Троицкий, постояв, бесшумно вышел, и через минуту Лаврищев увидел его переходившим улицу, на пустой улице он казался еще выше и еще шире в плечах. Лаврищев устало прикрыл глаза, фигура Троицкого растворилась во мгле. Открыл глаза — и снова увидел Троицкого переходившим дорогу. Ему казалось, весь мир в это утро вот так же прикрыл глаза — от усталости, от того, что выговорил себя и больше не хотел ни с кем говорить.
Он собрал бумаги в планшетку, письмо к сыну свернул особо, положил в нагрудный карман, сошел вниз.