Меня не трогали эти душевные излияния, я знал, что они наиграны.
— Вы, я вижу, паникер. Не годится. Ничего страшного еще не случилось. И насчет Москвы вы не правы. В Москве мы еще побываем…
— Хо-хо-хо! — рассмеялся Похитун. — Скорее на Марс попадем или на Луну…
Я нахмурился и сердито заметил:
— Ничего смешного!
— Я побился бы с вами об заклад, да жаль, что ваша миссия окончилась, — сказал Похитун.
— Да, сейчас моему отъезду ничто не препятствует. Курков-то заработал!
— А? — и Похитун икнул. — А как вы узнали?
— Сказал гауптман.
— Верно! — подтвердил Похитун. — Совершенно верно. Заработал сукин сын! А сколько переживаний он мне доставил, когда умолк! Пройдоха парень. Я, каюсь, уже и надеяться перестал. У него, оказывается, перегорела лампа в передатчике, а запасные пропали. Но он выкрутился. Нашел взамен какую-то… Пройдоха, пройдоха… С таким радистом вы не пропадете. А шифр знает не хуже меня.
Похитун был уже во власти винных паров, глаза его осоловели, язык заплетался.
Но жажде его не было предела. Он решил покончить с водкой и решительно выпил оставшуюся. Потом встал, положил руку мне на плечо и доверительно сказал:
— А родственнички ваши живы и здоровы. Не волнуйтесь…
Я смотрел на него и молчал, чувствуя, что у меня холодеет внутри.
— Поняли? — спросил Похитун.
Я машинально кивнул головой.
Как понимать его слова? О каких родственниках идет речь?
— Теперь обедать, — заявил Похитун. — Я готов сожрать целого быка.
Он обнял меня и потащил в коридор. Я высвободился из его объятий. Я не страдал особой брезгливостью — мне приходилось спать с незнакомыми людьми в одной постели, есть из одной тарелки. Но вот «ласку» Похитуна я не мог вынести. И не потому только, что он был чудовищно неопрятен, но главным образом потому, что у него была грязная душа.
В коридоре нам попался Фома Филимонович. Он нес дрова в мою комнату. Мы отошли в сторонку и уступили ему дорогу.
Когда Фома Филимонович скрылся за дверью моей комнаты, Похитун сказал:
— Старая кляча!
— Он, видимо, наступил вам на хвост? — заметил я.
— Чтоб его черт проглотил и не выплюнул! Колючий тип!.
Мне не хотелось показаться во дворе в компании с пьяным Похитуном. И я отпустил его одного, сославшись на то, что надо зайти в свою комнату. Он пошел по коридору неуверенной походкой, странно ныряя и выписывая ногами крендели.
— Эк его мотает! — проговорил Кольчугин в приоткрытую дверь. — Загубила его эта брыкаловка окончательно. Через нее предателем стал…
Покачав головой, старик замолчал и пошел к выходу.
Я остался один в своей комнате. Сообщение Похитуна дало повод для новой тревоги, для новых мучительных раздумий.
«А родственнички ваши живы и здоровы. Не волнуйтесь», — так сказал Похитун. И мне показалось, что в его тоне проскользнула какая-то злорадная нотка.
Гюберту, Габишу, Похитуну и, кажется, даже Доктору я сказал и написал, что мои жена и дочь живут в Москве, и уж конечно, под фамилией Хомяковы. Это моя ошибка. Серьезная ошибка, вытекающая из недооценки врага. Курков не мог сообщить о том, что живы и здоровы заведомо не существующие люди.
Что можно обо всем этом думать?
Или это новая, очередная провокация со стороны Гюберта? Невозможность разгадать смысл сообщения Похитуна буквально бесила меня. Неужели я разоблачен? Значит, дни мои сочтены, и если меня пока еще не трогают, то, вероятно, потому, что продолжают проверять через того же Куркова.
Но тогда зачем Гюберт сообщил мне фамилии шести своих агентов, укрывающихся на нашей стороне? Или это тоже трюк? Да, трюк, рассчитанный на то, чтобы не спугнуть меня, не вызвать во мне подозрений. Ведь Гюберт мог дать мне заведомо вымышленные фамилии и адреса.
Но почему не сам Гюберт сказал мне о родственниках, а Похитун? За каким дьяволом Гюберт поручил это Похитуну? Возможно, что Похитун проявил собственную инициативу, что бывало с ним не раз. Да, да, может быть, и так. Но если и так, все равно ничего от этого не меняется.
Я с трудом заставил себя проглотить обед. Заснул очень поздно. Тупая боль в затылке мешала сну.
Все эти дни я предавался горьким мыслям. Чем бы я ни занимался, о чем бы ни думал, я вновь и вновь возвращался к одному и тому же: я разоблачен. Правда, пока все шло гладко, отношение ко мне не изменилось, но я с минуты на минуту ожидал трагического финала. При каждом вызове к Гюберту кровь приливала к голове и сердце начинало стучать. Каждый раз я ждал, что он посадит меня против себя и со свойственным ему холодным спокойствием предложит объяснить биографические несоответствия.
Как ни странно, я почти не думал о собственной судьбе, меня волновало и бесило, что проваливается дело, что по моей вине сорвана важная операция, сорвана глупо, по легкомыслию. Угнетало чувство стыда перед товарищами.
Я часто встречался с Гюбертом. Три раза он возил меня в своей машине на аэродром. На его глазах я совершал «пробные» прыжки и «осваивал» парашютный спорт. Убедить Гюберта в том, что я никогда до этого не имел дела с парашютом, не составило никакого труда. Я относился к учебе так, как относился бы к ней человек, еще не совершивший ни одного прыжка. Притворяться не приходилось. Имея за плечами добрую дюжину прыжков, выпавших на мою долю и так непохожих друг на друга, я считал и считаю по сей день, что каждый новый прыжок— это шаг во что-то новое и что привыкнуть к прыжкам, как, допустим, можно привыкнуть к метанию гранаты, или вождению машины, или верховой езде, очень трудно, почти невозможно. Парашют — это особый вид спорта, и каждый новый прыжок, по-моему, правильно считать первым прыжком.
Я прыгнул четыре раза: два днем и два ночью. Первый раз прыгнул «пустым», то есть без груза, второй — с радиостанцией и солидной пачкой бумаги, заменявшей деньги.
После четвертого прыжка Гюберт сказал:
— Теперь я за вас спокоен. В наши годы не все идут на прыжки так уверенно.
Но я-то не был спокоен. У меня из головы не выходил Курков. Мне казалось, что Гюберт играет со мной, как кошка с мышью. По вечерам одолевала тоска. Я не знал, что думать, старался уйти от тревожных мыслей и держать себя в руках, но это было нелегко.
Однажды в полдень Гюберт вызвал меня к себе. И опять я шел к нему в страшном напряжении, бегло перебирая в голове десятки подготовленных вариантов. Но когда начался разговор, я едва сдержал вздох облегчения.
— Прыгать вам придется, — объявил он, — на отрезке Орел — Тула, недалеко от станции Горбачево. Вот здесь. — И он показал место на разложенной перед ним карте. — Смело выходите на станцию. Там вас встретит Курков.
«Опять Курков», — мелькнула тревожная мысль.
Гюберт объяснил, что подлетать ближе к Москве, по его мнению, было бы рискованно. Чем ближе к столице, тем сильнее зенитный огонь и больше шансов оказаться подбитым.
— А как Доктор? — поинтересовался я. — Он приедет?
— Доктора ждать не будем, — ответил Гюберт. — Лечение его затягивается.
— Когда я полечу?
Гюберт ответил неопределенно:
— На этих днях, — и тут же добавил: — Завтра Кольчугин везет меня на охоту.
На этом мы расстались.
Настроение мое, хоть внешне все шло гладко, не улучшилось. Я прошел к себе и стал раздумывать над текстом телеграммы на Большую землю. Я знал, что Фома Филимонович найдет повод заглянуть ко мне.
Телеграмма Решетову и Фирсанову должна быть предельно короткой и ясной. Надо предложить им оставить Криворученко и радиста здесь, в тылу, и доукомплектовать группу двумя товарищами из местных подпольщиков. Об этом был уже разговор и с Криворученко и с Кольчугиным. Я считал, что не следует выпускать из поля зрения осиное гнездо. Группа должна держать связь с Фомой Филимоновичем, а он, по мере сил и возможности, будет обеспечивать ее необходимой информацией.
Я составил телеграмму, закодировал ее и, свернув трубочкой листок бумаги, спрятал в стенную щель.
После обеда ко мне зашел сияющий Фома Филимонович. В руках у него была длинноствольная, центрального боя двустволка.
— Ну-ка, смотрите, господин хороший, — обратился он ко мне, подавая ружье. — Маракуете в этих делах?
В этой комнате старик неизменно обращался ко мне на «вы».
Я взял ружье. Это был курковый, вполне исправный «Франкот» двенадцатого калибра. Я попробовал затвор, курки, прикинул ружье несколько раз к плечу и сказал:
— Стоящая штука…
Старик рассказал, что по распоряжению Гюберта комендант Шнабель дал ему на выбор пять ружей: «Чеко», «Зауэр», «Питтер», «Браунинг» и «Франкот». Фома Филимонович остановился на последнем. Он уже успел пристрелять ружье с различных дистанций по разным мишеням и остался доволен.