Санитарный поезд был одним из пресловутых «дополнительных» — бесконечная череда товарных вагонов с соломой на полу и сорока приблизительно классифицированными людьми в каждом. Поезд постоянно останавливался, трогался снова рывками, словно вагоны хотели растрясти на части. В нашем вагоне одиннадцать человек умерло. Я едва не сходил с ума от боли и жажды, но Штеге держал бутылку с водой вне моей досягаемости. Выпив воды, я бы умер.
Это путешествие тянулось три нескончаемых, ужасных дня и ночи; потом нас уложили рядами на платформе киевского вокзала, подстелив брезент, накрыв шинелями и сунув под голову всегдашние противогазные сумки. Мы пролежали на мокрой платформе целых полдня, и еще несколько человек умерло. Я смутно сознавал, что происходит вокруг. Штеге лежал рядом со мной, мы держались за руки, словно дети, а не закаленные, стойкие солдаты, привыкшие видеть, как люди умирают с дикими криками. Поздно вечером за нас взялись санитары и русские военнопленные, отвезли нас на санитарных машинах в тринадцатый полевой госпиталь, расположенный в пригороде Навило. Там нас сразу понесли в подвал дезинсектировать. Занимались этим русские пленные, и более добрых и искусных нянечек я не встречал. Если они невзначай причиняли нам боль и заставляли стонать, то так трогательно пугались, что только ради них мы крепились, старались всеми силами не выказывать боли. И сообща решили, что если б и дальше за нами ухаживали эти рослые, добродушные существа, мы бы горя не знали. Мы с благодарностью отдавали им все сигареты. Они побывали в траншеях подобно нам, и хотя были людьми другой национальности, хотя мы недавно стреляли друг в друга, поскольку власть имущие решили, что мы враги, между нами существовала симпатия, гораздо более сильная, чем любые решения властей; давно известно, что они никак не связаны с любой реальностью, способной интересовать рядовых солдат.
Я и еще четверо лежали в операционной, дожидались своей очереди, глядя на товарища по несчастью на столе под ярким светом. Над ним быстро работали четыре хирурга, ампутируя ступню. Отпилив, ее бросили в белое ведро, из которого уже торчала отпиленная по самое колено нога, а над краем возвышалась кровавая оконечность руки. У меня это вызвало тошноту, и я сблевал, точнее, силился сблевать, но вышло только чуточку крови и желчи.
Следующим пациентом стал парень со сломанным хребтом. Казалось, он был без сознания. Пожилой хирург с моноклем все время бранил других хирургов и санитаров, но казался мастером своего дела, работал быстро, без единого лишнего движения. Когда они провозились с парнем минут десять, пожилой сердито воскликнул:
— Но, черт возьми, этот тип мертв. Уберите его, несите следующего. И поживее.
Он подтолкнул одного из санитаров.
Не успев сообразить, что происходит, я оказался пристегнутым к операционному столу. Мне сделали уколы в руку и в живот. Один из хирургов похлопал меня по плечу.
— Крепись, приятель. Много времени это не займет, но, видимо, будет больно, потому что можем сделать только местную анестезию. Так что наберись мужества, и мы быстро залатаем тебя.
Вскоре после этого я почувствовал разрез на животе и услышал легкое позвякивание инструментов. В следующий миг показалось, что из меня вытаскивают все внутренности. Жгло и раздирало, будто раскаленными щипцами. Я не представлял, что может существовать такая боль. Орал я, как сумасшедший, глаза вылезали из орбит.
— Замолчи! — рявкнул пожилой хирург. — Мы еще толком не начали. Прибереги вопли до то времени, когда будет из-за чего вопить.
Когда это время настало, не знаю; знаю только, что когда они закончили, я побывал в таком мире мучений, куда попадают немногие. Я был разбит, раздавлен. Меня отвезли в палату, уложили на койку, сделали укол, и я заснул.
Первые две недели я почти не осознавал, что происходит вокруг меня и со мной; но силы медленно начали возвращаться. На соседней койке лежал летчик с сильными ожогами. Фамилия его была Цепп. Еще в палате было шестеро тяжелораненых, двое из них умерли через несколько дней. Я не знал, что со Штеге, и никто не мог мне сказать.
Через три недели после операции я был объявлен транспортабельным. Меня положили в настоящий санитарный поезд с настоящими койками и большими окнами, в которые можно было смотреть — правда, только тем, кто лежал на средних койках. Поскольку мне требовалось часто менять повязки, я получил одну из вожделенных средних. Надо мной лежал мой новый друг Цепп, бодрый дух которого мне очень помогал.
Нас привезли во Львов, там Цеппа и меня отправили в седьмой резервный госпиталь. Врач с улыбкой сказал, что мои раны выглядят очень неплохо. Темп там не был таким лихорадочным, у врачей хватало времени улыбаться и говорить с тобой подобающим образом. Врач извлек у меня из ноги несколько осколков, заставив трепетать мои нервы, но потом, к моему облегчению, медсестра снова наложила повязку. Кормили меня только жидкой кашей, я возненавидел ее до безумия; однако когда спросил у врача, можно ли слегка разнообразить диету, он, потрепав меня по щеке, сказал:
— Попозже, мой друг. Попозже.
Цепп и я лежали в палате для тяжелораненых. Днем и ночью раздавались их жалобы и стоны, зачастую жутко воняло гноем и гнилостным разложением. Однажды парень, знавший, что должен умереть, ждавший смерти уже три недели, поднялся, кое-как вышел в коридор и бросился с лестницы. Это было ужасно, так как мы не могли встать и удержать его. Цепп попытался, но, отойдя несколько шагов от койки, упал; остальные звонили, пока звонок едва не треснул.
Это было тяжелое время.
Желудок причинял мне жуткую боль, и когда врач зондировал рану в ноге, ища мелкие осколки, приятного было мало. Температура у меня повысилась вместо того, чтобы упасть, однако врач сказал, что мое состояние улучшается. «Тебе хорошо говорить», — недовольно подумал я.
Как-то я проснулся среди ночи. Бинты были влажными, липкими. Я попросил Цеппа позвонить. Через несколько секунд быстро вошла медсестра.
— Что с тобой? — раздраженно прошептала она. — С ума сошел — так звонить в ночное время?
— Открылась рана, — ответил я. — Кровь просочилась через повязку.
Я был почти вне себя от страха и мысленно представлял, как мать получает армейскую открытку с лаконичной надписью:
«Он геройски погиб за фюрера и отечество».
Медсестра стянула в сторону одеяло. Считаясь с остальными, она не включала свет и пользовалась фонариком. Быстро и ловко сняла бинты. В палате было тихо. Лежавший в дальнем конце парень что-то бормотал во сне. Цепп сел в постели, но медсестра силой уложила его и велела спать.
— Мы со Свеном сами лучше разберемся, — сказала она и пошла за тазиком воды. Я испуганно смотрел на Цеппа, он отвечал таким же испуганным взглядом. Медсестра вернулась и, не говоря ни слова, обмыла меня. Слегка улыбалась своим мыслям и всего раз взглянула на мое испуганное лицо.
— Бояться тут нечего, — сказала она.
— Тебе легко говорить, — ответил я. — У тебя нет кровотечения.
Медсестра не ответила, но как-то загадочно улыбнулась.
— Может, дело не так уж плохо? — спросил я.
— Плохого ничего нет. — ответила она.
Закончив, она снова укрыла меня одеялом. И опустила взгляд к моему лицу.
— Это была не кровь.
— Не кровь? — переспросил я. — Но я чувствовал…
Никогда не забуду ее улыбочку. Я покраснел и жутко смутился.
— Ты видел сон, мой друг. Определенно идешь на поправку.
Она потрепала меня по подбородку и пошла с тазиком к двери.
— Должно быть, ему ты привиделась, сестричка! — захихикал Цепп.
— А ну, спите, оба!
И вышла.
В конце концов пришлось попросить его отложить остальное до утра, чтобы хоть немного поспать, пока ночь не кончилась. Но едва прошло несколько минут:
— Свен, ты спишь?
Я натянул одеяло на голову.
— Свен!
— Да. Который час?
— Маргарет говорит, когда окончится война, для демобилизованных откроют специальные годичные студенческие курсы. Слышал об этом что-нибудь? Свен, пошли, выкурим по последней сигарете… Не думаешь ты, что Маргарет…
— О, Господи!
В ту ночь я едва не получил никотинового отравления. Он ежеминутно вылезал из постели, присаживался на край моей койки и рассказывал обо всем, что они с Маргарет будут делать, когда окончится эта гнусная война.
Утром в четверг в начале декабря 1943 года я был признан годным, и в субботу мне предстояло отправиться в свою часть.
— Жаль мне выписывать тебя, мой мальчик. По-хорошему, тебе надо бы оставаться здесь еще как минимум полтора месяца. Теперь придется справляться самому. Не знаю, будут ли там кормить тебя досыта; но тебе нужно есть все, что угодно, при каждой возможности. Ты выстоишь в тех условиях только в том случае, если будешь наедаться, предпочтительно немного переедать.