И все же он потом приходил ко мне не раз, восклицая: «Как дела?» В ответ я показывал ему большой палец, произнося: «Во!» Он тут же спрашивал меня, широко улыбаясь: «Was ist das — Wo?» Я пояснял: «Das ist gut!» — и обводил камеру рукой. Он начинал улыбаться еще шире, грозя мне указательным пальцем: «Kommunist!» Мне шел тогда двадцать второй год. Союзники уже высадились в Нормандии, и однажды ночью я слышал, как они яростно бомбят немецкий город по соседству. При каждом взрыве двери ходили ходуном, камера слабо озарялась желтыми отблесками, по небу гуляло зарево, а охрана носилась по коридорам. Хоть и жутковато было, но в душе царил настоящий праздник!
Однажды нас вывели на прогулку и повели вверх по железным ступеням лестницы. Я держался за перила, и вдруг в мою свободную руку шедший спереди заключенный сунул огрызок карандаша и огрызок бумаги, которые я сразу спрятал в карман. Выйдя во двор, я попытался рассмотреть его — это оказался молодой человек моих лет (может быть, старше года на два-три), стройный, ростом выше среднего и белобрысый. На прогулке заключенные ходили, образуя два круга, навстречу друг другу. Вернувшись в камеру, я обнаружил, что помимо исписанного листка у меня оказался и второй, чистый — очевидно, для ответа. Я углубился в чтение. Я смог определить, что послание было написано по-польски и что союзники открыли второй фронт.
Совершенно не владея польским языком, я все-таки стал сочинять ответ своему товарищу по несчастью. Писал русские слова немецкими буквами. На следующей прогулке он оказался далеко от меня. Как передать ему записку? Пришлось сделать вид, что у меня развязался шнурок. Отойдя в сторону на один шаг, я нагнулся, наблюдая, когда подойдет поляк. Заворчал надзиратель, подгоняя меня встать в строй, и я встал, оказавшись прямо позади поляка. Спускаясь вниз по лестнице, я незаметно всунул ему в руку исписанный листок. Так мы стали переписываться, хотя почти не понимали ничего из получаемых писем.
Как-то дверь моей камеры открылась во внеурочное время, и надзиратель вывел меня в коридор. Там уже стоял поляк. Старик-надзиратель подвел нас к корзинам с грязным бельем, жестом распорядившись их поднять.
Он повел нас по тюремным коридорам в подвал, откуда мы снова вышли в широкий коридор, перегороженный зарешеченными воротами. Ворота нам открыла женщина. Мы двинулись дальше, вдоль камер. Возле них стояли женские туфельки. Женская тюрьма! Почему-то при виде женской обуви мне стало грустно и жутковато.
По пути назад поляк жестами стал показывать мне на револьвер, висевший у старика на поясе. Я понял, что он хочет наброситься на надзирателя, разоружить его, а может, и задушить. Побег! Однако тогда мне совершенно не хотелось бежать, несмотря на красноречивые жесты поляка. И после этого случая наша переписка прекратилась.
Тамошние надзиратели называли меня Шмеллингом (чемпион по боксу фашистской Германии, любимец самого Гитлера) за физические данные и упрямый характер. Однажды в очередное воскресенье в камеру зашел молодой надзиратель. Он принес мне две круглые булочки и два яблока. Встав в проеме двери, он начал что-то говорить по-немецки, попытавшись объяснить, что до войны работал слесарем-сборщиком и что присутствовал при отправке станков в Советский Союз — по торговому договору. Однако война все изменила, и из-за безработицы ему пришлось идти работать в тюрьму. Рассказывая о себе, он то и дело посматривал в коридор, а потом предупредил меня, чтобы я молчал о нашем разговоре: боялся потерять место надзирателя. Жестами он объяснил мне, что у него есть жена и дочь. Потом в свое дежурство он иногда тайком давал мне добавку (картошку, хлеб и суп). И даже принес две подшивки журналов на немецком языке. В одном из них я увидел портрет Сталина в окружении женских лиц: Аллилуевой, Осипенко, Расковой и еще нескольких. Надзиратель принялся объяснять мне, что эти женщины — фаворитки Сталина и что свою жену, Аллилуеву, он лично застрелил. На мои неуверенные возражения он постоянно тыкал пальцем в статью. Вечером он забрал журналы и больше их не приносил. Впоследствии я видел его только один раз: тогда он отвел меня в тюремную хлебопекарню, где трудились пекарь и его помощник, парень моих лет. Надзиратель куда-то увел пекаря, а нам с молодым человеком дал задание сложить в штабель мешки с мукой. Мы разговорились, и я узнал, что юноше двадцать два года, как и мне, и что он посажен в тюрьму на три месяца за отказ идти служить. Закончив работу, мы получили по черствому длинному батону.
Прошел ровно месяц с момента, как мы оказались в этой тюрьме, и вот нас, русских, вывели из камер и отвели на второй этаж, поставив там всех лицом к стене, подальше друг от друга. Как только мы пытались обменяться парой слов, надзиратели принимались кричать: «Ruhe! Karzer!» («Спокойно! Карцер!») Тут одна из дверей открылась, и меня пригласили внутрь. В комнате находился настоящий русский священник! Он усадил меня на стул, спросив, курю ли я. Я сказал, что курю. Тогда он придвинул ко мне пачку сигарет и спички (здесь я согрешил — вместо одной сигареты незаметно взял две). Потом он спросил, откуда я и в чем нуждаюсь. Когда я жадно заканчивал курить, он предложил мне исповедаться, а на мое возражение, что я атеист, вежливо сказал мне: «Идите». Надзиратель вывел меня в коридор. Я рассказал ребятам, для чего нас сюда привели, и тут же на меня снова обрушилась ругань надзирателя.
Спустя несколько дней меня вызвали на допрос. Пригласили сесть. В комнате находились два офицера. Один из них сносно говорил по-русски. Вопросы были уже знакомыми: о военных кружках, обязанностях комсорга и т. д. Я пытался объяснить, что никаких кружков в лагере не было, кроме художественной самодеятельности. По окончании допроса мне сунули подписать протокол, но я отказался, ссылаясь на незнание языка. Офицер перевел мой отказ своему коллеге. Потом он начал переводить текст протокола мне, и вновь я отказался подписываться. Посовещавшись, они объявили, что в скором времени мне пришлют этот документ на русском языке, но больше я его так и не видел.
По истечении примерно полутора месяцев заключения меня и трех моих соотечественников собрали в той же комнате, где мы «исповедовались». Перед нами на столе были положены плитки шоколада, спички и сигареты. До шоколада никто не дотронулся, зато через пять минут комнатушка оказалась затянута дымом. Потом, уже дома, я вспоминал этот эпизод своих странствий, глядя на людей, набивающихся в театральную курилку в антракте между действиями: столько дыма, что почти не видно людей. Нам объявили, что дня через два или три нас освобождают из тюрьмы! Как же медленно тянулись эти дни. Наконец, нас вывели к воротам. На проходной вернули наши чемоданы. Примечательно, что все вещи и деньги остались целы, а грязное белье было выстирано и поглажено! Так 11 октября 1943 года мы вышли на свободу и в сопровождении жандарма отправились на вокзал, по дороге он так и не сказал, куда же мы едем.
Ехали мы довольно долго, и опять оказались в штраф-лагере, теперь это был Ваувилермос, барак № 5. В этом лагере мы просидели до конца января 1944 года. До нас там уже находилось восемнадцать советских заключенных. Они попали туда потому, что, несмотря на все запреты начальства Андельфингена, решили отпраздновать 26-ю годовщину Октябрьской революции. Мне тоже удалось отметить свой собственный праздник — там мне исполнилось 22 года!
Из этого лагеря мы помогли бежать во Францию двум нашим товарищам: ночью вышли из барака, раздвинули палками колючую проволоку, и оба они по-пластунски выползли за территорию. У нас с ними был такой договор: перейдя швейцарско-французскую границу, они должны были связаться с партизанами, а потом вернуться за нами в лагерь, чтобы все вместе мы бежали во Францию, в партизанский отряд, но этого, по разным причинам, так и не случилось.
* * *
28 января 1944 года нас перевезли в лагерь Ампфернхое; расположенный в восьми километрах от границы с Германией. Позднее мы узнали из местных газет, почему несколько лагерей для военнопленных располагалось вдоль границы: это было сделано на случай вторжения в Швейцарию немецких войск. Тогда под удар первыми должны были бы попасть именно штрафлагеря. Варварство, но факт!
Не дождавшись возвращения в Ампфернхое двух наших соотечественников, мы стали сами активно готовиться к побегу и уходу во Францию.
До чего же прекрасна природа Швейцарии! Горы, покрытые густыми лесами, альпийские луга с изумрудной зеленью пастбищ. Они завораживают и создают необыкновенное состояние радости и покоя. Ощущаешь все величие и совершенство природы, радость жизни. Особенно остро это понимали мы, узники фашистских концлагерей, удачно бежавшие из ада неволи.
За окнами электропоезда мирные пейзажи прекрасной Швейцарии. Под ровный и неторопливый перестук колес мы, десять советских ребят, едем в Цюрих на экскурсию. Ее нам организовала швейцарская Рабочая партия, собрав немного денег на поездку.