Да, это так. Это Варшава. Можно и не спрашивать. Узнаем варшавян с первого взгляда.
У женщин испуганные глаза.
— Где мы?.. Что это за местность?
— Освенцим.
— Езус Мария! — кричит одна, заламывает руки и плачет. — Меня привезли туда, где умер мой Ясек!..
— Это в самом деле Освенцим? — удивляются другие.
— Из какого квартала? — спрашиваем мы в свою очередь.
— Площадь Нарутовича, Груецкая.
— А что с восстанием?
Машут рукой, не отвечая. Из толпы выходит женщина.
— Вы разве ничего не знаете? Не знаете, что Варшавы больше нет?
Варшавы нет? Что она болтает, глупая, несет всякий вздор! В 1939 году тоже так болтали, а потом что оказалось?
Идут и идут и повторяют, будто сговорившись, одни и те же слова: «Нет больше Варшавы. Остались груды развалин. Варшавы нет!»
Бася не отрывает взгляда от толпы, всматривается в каждое лицо, выискивает своих.
— Я предчувствовала, что будет что-то плохое, — шепчет она, не спуская глаз с проходящих мимо нас женщин, — горевала, что мы тут бездействуем, когда они там борются… И вот… они уже здесь. Как это могло случиться?..
— Что мы можем знать, Бася? Два года от всего оторваны…
— Я знаю только одно, — говорит Бася упрямо, — нельзя нам ни на минуту обольщаться надеждой, верить в возможность какого-то улучшения, в то, что мы когда-нибудь выйдем на свободу! Только-только мелькнул робкий луч надежды, и вдруг — как обухом по голове.
Столько месяцев мечтали мы о Варшаве, и вот Варшава сама приходит к тебе сюда. Изгнанные, несчастные, погибшие люди. Мы ждали, вздыхали, тосковали… Ну, вот она, здесь, приехала к тебе площадь Нарутовича, приедут наши матери, сестры и так же, как и мы, пойдут во вшивые бараки. Мы ждали Варшаву, — вот мы получили ее.
— Бася, может быть, не так уж страшно! Один какой-то район. Остальные сражаются. Многим, наверно, удалось избежать этой участи.
Теперь проходят мужчины, только пожилые. Ищу отца. Последнее время он был в Варшаве. Если он окажется здесь, надо сразу бежать в «Канаду», за шарфом. Знаю, что глупо, но все почему-то думаю об этом шарфе. Что за чушь? Теперь август, ведь он не выдержит здесь и месяца… Зачем я об этом шарфе?.. Чему это поможет? Но мысль эта упорно преследует меня. Вот идет кто-то похожий на отца, седой. Подхожу ближе… Нет, какое счастье; что не он… Впрочем, ведь транспорт из Варшавы только начинается…
— Нас не сожгут? — осведомляется какой-то пожилой мужчина.
Он, видимо, достаточно наслушался об Освенциме.
— Нет, сжигают только евреев…
Этим транспортом приехали четыре тысячи человек.
В том числе полторы тысячи женщин. Их загоняют в освобожденные бараки «Канады». Они ложатся на пол — и каждого нового человека, который входит в барак, встречают подозрительным взглядом.
И вот мы расставляем столы в зауне и начинаем «прием Варшавы».
Подходят измученные, ошеломлённые, недоверчивые женщины. Сообщают свои анкетные данные. Идут и идут, и не видно конца. Когда же конец?.. Приближается вечер, наступает ночь. В горле пересохло, язык деревенеет, голова лопается от повторения одних и тех же вопросов, от выслушивания жалоб: «Что же это такое? За что мы страдаем? В чем мы виноваты?»
— Вы ни в чем не виноваты, — пытаюсь я объяснять некоторым. — Но вы польки, этого достаточно, за это вы должны страдать.
Из всей массы испуганных вопросов, вздохов, жалоб удается выловить обрывки рассказа о восстании: 1 августа в 5 часов пополудни вдруг завыли сирены… Никто ничего не подозревал… Никто и не предполагал…
— Знаете вы, что такое миномет?.. Счастливая, что вы не знаете этого. Мой сын погиб от миномета… Я просила его спрятаться в погреб… а он только смеялся: «Мама, если это должно меня настигнуть, найдет повсюду». И муж так же погиб… Дочка осталась… Она участвовала… связисткой, а я была на Окенте… Невозможно было добраться… И вот забрали, провели через опустевший город. Дома горят, трупы… Ах, вы не можете себе представить, что там творится!..
— Что такое трупы — это мы знаем. Следующая. Фамилия? Прошу вас, — начинаю я, — может быть, вы знали дом на Нарбута пятьдесят два, там жил…
— Этот дом в развалинах.
— А может, вы случайно бывали на Фильтровой шестьдесят восемь. Там на втором этаже живет пани Войцеховская.
— Что вы все спрашиваете да спрашиваете. Поймите же наконец: Варшавы больше нет!
— Нет, не могу это понять.
— А что на Лешно? — останавливает Бася каждую проходящую.
— Лешно горит.
— Не будем больше задавать вопросов, — говорю я Басе. — Оставь их в покое, не затевай разговоров. Постараемся вообразить, что это итальянский транспорт. Невозможно слушать то, что они рассказывают.
— Следующая! Прошу отвечать быстро, скорее все окончится и вы пойдете в бараки. Фамилия?
— А у меня есть время, я не спешу, — пожимает плечами какая-то толстуха.
— Как вы разговариваете? Ведь я такая же заключенная, как и вы!
— Вот именно… Ты заключенная, а я нет, — вызывающе говорит толстуха. — Нас выпустят, потому что мы ни в чем не виновны, а вы преступницы. Меня выпустят, потому что мой брат фольксдейч. Какой дьявол затеял это восстание?..
Я подмигиваю Басе. Надо взять ее в работу!
— Если у вас брат фольксдейч, то это, конечно, совершенно меняет положение, надо было сразу сказать.
Толстуха улыбается, довольная.
— И мой жених тоже фольксдейч, он в армии.
— Ну, если так, — Цежу я подчеркнуто любезно, — то немедленно раздевайся. Снимай все. Понимаешь по-польски? А может, предпочтешь, чтобы сказали тебе по-немецки?
Толстуха поднимает крик, ищет глазами, кому бы пожаловаться.
Я встаю.
— Именем немецкой власти приказываю тебе немедленно раздеться!
Скандалистка умолкает.
— Откуда такие берутся? — возмущается Бася.
Неля объясняет, что в этом транспорте много таких, — которые вывесили белый флаг в знак сдачи, и показывает нам немецкое воззвание.
«Ультиматум к населению города Варшавы… I. Предлагается покинуть Варшаву в западном направлении с белыми флагами в руке»..
Какая-то женщина, видя, что мы читаем воззвание, разъясняет:
— Я не вывесила флага, так меня взяли силой, вытащили из дома…
Некоторые плачут, другие проклинают — трудно разобрать кого: повстанцев или немцев. Чувствуется, что они растеряны, в голове у них хаос, все перемешалось, не разберешь — где геройство, где трусость, а над все этим усталость и покорность судьбе. Нас мучит, что мы теперь уже ничего не можем понять. Что там происходит, почему? Непостижимость этой трагедии гнетет душу. После стольких лет ожиданий, надежд мы вынуждены глядеть на такую Варшаву!..
Голые варшавянки после сдачи вещей толпятся перед входом в вашраум. Смотрю на старушек «профессиональным», освенцимским взглядом. Может, и проживут еще несколько недель. Зависит от того, в какой барак попадут, как долго будут стоять на апелях. Молодых, наверно, пошлют дальше, на работу.
Какая-то старая женщина плачет, что, растерявшись, сдала с вещами свою искусственную челюсть. Как же она теперь будет есть?.. Мы переворачиваем неисчислимое множество мешков, на одном из них находим ее фамилию и эту оплакиваемую челюсть. Подаю ее старушке. Она благодарит, тронутая. Как хорошо оказать услугу в этой трагической суматохе! Силюсь убедить себя, что я совершила что-то полезное, предотвратила несчастье мирового масштаба…
Нет Варшавы, нет родных, все потеряли друг друга, оказались здесь, за проволокой. Варшава осаждена, а мы тут аккуратно записываем. И снова возвращаются те же вопросы: «Зачем и для кого столько дров?»
Мысли мешаются, путаются; как в калейдоскопе, проходит перед нами изгнанная Варшава. За окнами зауны светает. Последние измученные люди подходят к столу, осталось еще только нескольким задать вопрос: «Фамилия, имя? Прошу раздеться».
В синем рассвете стоят пятерками варшавянки в ожидании утреннего апеля. Уже не воют минометы, не слышно разрывов снарядов. Баррикады разрушены: окончилась борьба за Варшаву. Началась другая борьба: с голодом, вшами, холодом и постоянной тоской по свободе…
Слова ультиматума к «населению города Варшавы» звучат, как издевательство: «Все мужчины и женщины, способные работать, получат работу и хлеб, все больные и старики, женщины и дети получат жилье и медицинскую помощь».
— Бедная Варшава! — восклицает кто-то.
— Отупеют, привыкнут, как и мы, — слышится голос.
Варшавяне привезли с собой книги, при этой «эвакуации» они забрали все, что было у них самого дорогого. Собирали книги в спешке, не зная, что едут в концлагерь. В этом хаосе, еле держась на ногах от утомления, мы вылавливаем из бумажных мешков, куда уложены самые трогательные мелочи, бесценные для нас томики. Это, правда, «личная собственность» цуганга, так же, как свитер или пальто… но мы считаем, что книги принадлежат всем. После стольких месяцев изоляции мы заслужили небольшую порцию «духовной пищи». И поэтому каждая, кто заметит книжку, откладывает ее в сторону.