Он замолчал. Не трогай этого, говорил ему внутренний голос.
— Почему, — спросил он, — ты ушел из семьи?
Профессор удивленно на него воззрился. Он все еще покуривал трубку. Настольная лампа освещала его лицо, в резких складках от крыльев носа к углам рта залегли глубокие тени.
— Твоя мать, — начал он раздумчиво, — и по сей день кажется мне достойнейшей в своем роде женщиной… Но именно поэтому мы не подходили друг другу.
— Ладно, ладно, — снова сказал Хольт, — но что послужило поводом? Ведь был же какой-то повод! Почему ты тогда в Леверкузене подал в отставку? — И снова что-то подсказало ему: не спрашивай, этого нельзя трогать!
— Меня не удовлетворяла моя работа, — сказал отец. Но чувствовалось, что он уклоняется от прямого ответа.
— Позволь, — подхватил Хольт, — ведь ты оставил Гамбург, чтобы заняться работой в промышленности, не так ли? Ты мечтая о деятельности большого масштаба! И вдруг эта работа перестала тебя удовлетворять?
— Вот именно, она перестала меня удовлетворять, — сказал профессор, испытующе и оценивающе глядя на сына.
— Ну а здесь, — продолжал Хольт с вызовом, — в этой дыре, работа рядовым химиком на более чем скромном участке тебя удовлетворяет?
— Вот именно, — сказал профессор, — она меня удовлетворяет.
Лицо его тонуло в полумраке комнаты. Выразительный профиль заслонял лампу. Белые, пронизанные светом волосы отливали серебром. Как зачарованный, смотрел Хольт на отца: склонив голову и уставив глаза в темноту, тот, видимо, размышлял о чем-то своем.
— Так случилось, что во второй половине моей жизни, — неторопливо начал профессор, — я похоронил множество иллюзий. Ты стал старше — хорошо! Одной из этих иллюзий было убеждение, будто можно, сторонясь злобы дня, спокойно работать на пользу людям… Сюда же я причисляю мою женитьбу, сюда отношу и мое желание… иметь сына… чтобы воспитать его, как мне хочется… Когда человек свободен от иллюзий, он может ждать. А для этой цели эта моя комната… и эта моя работа подходят как нельзя лучше.
Хольт, не отрываясь, смотрел на старого профессора. Непонятные речи отца поразили его своей серьезностью; как он ни старался подавить в себе впечатление от этих слов, они вызвали в нем далекие воспоминания детства. В то время, когда между родителями не пролегла еще трещина, когда язвительные речи матери еще не заронили ему в душу тлетворный яд, отец был для него воплощением всего хорошего на земле — всеведущий, всемогущий, добрый и мудрый учитель и друг. В то время постепенно лед таял.
— Папа, — сказал он и сам удивился, как неожиданно тепло вдруг прозвучал его голос, — ты говорил мне когда-то: у каждого человека должна быть своя задача, иначе он прозябает как животное… В Леверкузене у тебя была задача, что же ты бросил ее на полдороге?
Старый Хольт вместе со стулом повернулся к свету, в этом движении было что-то обещающее. Теперь отец и сын сидели рядом, освещенные лампой.
— Верно, — сказал он, — я это говорил. Но есть нечто и выше: совесть, чувство ответственности, верность себе… Кое-кому кажется, а особенно в наши дни, будто это пустые слова. Но за словами стоят далеко не пустые понятия. Я не мог нарушить присягу врача, а у меня требовали именно этого. По мнению моих сотрудников и коллег… да и твоей матери… я не только легкомысленно разрушил свое житейское благополучие, но якобы повел себя как предатель и изменник. Зато совесть моя будет чиста, когда все это пойдет прахом.
— Когда… что пойдет прахом? — переспросил Хольт. Профессор устремил на него такой взгляд, что у Хольта мороз пробежал по коже.
— Так называемый Третий рейх, — сказал он.
В сознании Хольта вспыхнули сотни раз напетые слова — «измена… разложение», но они тут же растворились в пустоте, не найдя опоры. И снова им овладел страх.
— Ты хочешь сказать…
Он так и не кончил, зачарованный истовой и серьезной речью, которая доносилась к нему словно издалека.
— Ты носишь их форму, носишь на рукаве эту… свастику, и ты пришел ко мне требовать, чтобы я сказал тебе всю правду. Под тем самым знаком, какой ты носишь на рукаве, национал-социалисты подготовили и развязали самую страшную из грабительских и завоевательных войн, известных мировой истории, и теперь они проигрывают ее окончательно и бесповоротно. Мне предложили тогда от концерна «ИГ-Фарбен» работать над созданием особого рода химических средств, которые в конечном счете должны были способствовать массовому уничтожению людей, и я отклонил это предложение. Мало того, я заклеймил как преступные их попытки испробовать на крупных млекопитающих действие различных ядов, которые обычно служат для уничтожения вредителей; я понимал, куда метят эти опыты, проводимые в грандиозных масштабах, и оказался прав: в настоящее время эсэсовцы убивают в концлагерях сотни тысяч людей смесью синильной кислоты и метилового эфира хлоругольной кислоты… Этот препарат поставляет им концерн ИГ.
Хольт сделал рукой движение, выражавшее беспомощность, одну только беспомощность и страх. Профессор, видимо, понял. Он замолчал. Настольная лампа изливала мутный свет, отбрасывая исполинские тени на выбеленные стены. Хольт долгие секунды боролся со снедавшим его страхом и подавил его в себе, но заодно погасил искорку тепла, едва затеплившуюся в его душе. Вернулось чувство, что он здесь чужой, и отчужденность снова легла между отцом и сыном, ширясь и разливаясь, точно дыхание мороза. Хольта охватил озноб. Он смотрел на отца, озаренного мутным светом лампы, и снова видел перед собой старого чудака, человеконенавистника… Швыряет мне свою правду, словно собаке кость, думал он, толкает меня в пропасть: туда, мол, тебе и дорога.Одно стало ему ясно: надо бежать отсюда… Свихнувшийся старик, думал он… Сосет свою трубку и пялится в пространство… Здесь сердце замерзнет, превратится в ледышку. На что он мне сдался? — думал Хольт. Что привело меня сюда и зачем я стал его пытать?.
Вон отсюда! Но куда же? К Герти! — решил он. Там ждет меня тепло, чувство безопасности, утешение…
— Хорошо было повидаться с тобой после стольких лет, — сказал он как можно более непринужденно. — К сожалению, — и он голосам выразил это сожаление, — завтра утром мне катить обратно. При нынешнем напряженном положении в воздушной войне…
Но профессор уже понял. Наступил его черед сделать беспомощный жест рукой, и рука бессильно упала на стол.
— А раз так — давай ложиться спать. Будем надеяться, что эта ночь пройдет без тревоги.
Наступило утро, ясное, морозное. Профессор, высокий, статный, шагал к себе в лабораторию. Сын настороженно смотрел ему вслед. Отчужденность, разочарование, страх вылились в ожесточение. Шагай себе! — думал он со злобой. Шагай! Ты мне не нужен, ты, со своей… правдой!
Он устремился на вокзал. Скорый поезд для отпускников помчал его на запад. Все отделения были забиты солдатами всевозможных родов войск. Повсюду небритые лица, разомлевшие со сна или изможденные долгим бдением-Сегодня сочельник!
Магдебург. Стоп!.. Ни шагу дальше на север. В Ганновере пришлось застрять на ночь. Ни поезда, ни попутной машины. Бесцельно слонялся он по улицам. Спускались сумерки. Он вернулся на вокзал и сел ждать в зале для пассажиров. Наступил вечер.
Внезапно громко заговорило радио. Чья-то приветственная речь. Только бы ничего не слышать!.. А потом — тихая ночь, святая ночь!.. Сочельник. Праздничный благовест немецких соборов… Хольт уронил голову на руки.
В Гельзенкирхен он прибыл утром, на трамвае добрался до Эссена и сразу позвонил. Фрау Цише крайне удивилась.
— Можно к тебе? — спросил он.
— — Ни в коем случае. Я с минуты на минуту жду Гюнтера Цише. Он отпросился на весь день.
— Мне очень тяжело, — пожаловался он. — Я сжег за собой корабли… Не оставляй меня одного!
Он услышал в трубке ее голос: «Подожди минутку!» Но ждать пришлось долго. И наконец: «Поезжай в Боркен, это за Везелем, на другом берегу. Как-нибудь разыщешь. Оттуда пойдешь по шоссе и свернешь у развилки вправо. Дойдешь до соседней деревни, это примерно в двух километрах. Увидишь гостиницу „У источника“. Там мы и встретимся. К черту Цише! Меня подвезет знакомый на машине».
Хольт чувствовал себя на седьмом небе.
— Пока, — сказала она, — я тоже страшно рада.
Только во второй половине дня добрался Хольт до цели. Он попал в приветливую деревенскую гостиницу. Фрау Цише забилась в уголок, юная, неприметная. Он схватил ее за руку. Она медленно повернула руку, над которой он склонился, и теплой ладошкой зажала ему рот.
Они шли по открытой, занесенной снегом местности. Широкая равнина тонула в надвигающихся сумерках — тихий, поэтический ландшафт. На луга, на заросли лозняка и ольшаника медленно ложились хлопья снега. Здесь уж, верно, рукой подать до голландской границы. Мороз крепчал. К вечеру разъяснилось. В темноте над их головами то и дело слышалось гудение. Где-то вдалеке стреляли зенитки. Но все это их уже не касалось. Здесь не объявляли тревогу, У них было в запасе два долгих дня. Они топали по глубокому снегу.