…Из темноты забытья стало постепенно выводить Егорьева начавшее вдруг болеть лицо — кто-то усиленно лупил его по щекам. Лейтенант приоткрыл глаза, пощечины прекратились, а во рту неожиданно оказалось что-то металлическое. Что это горлышко фляжки, Егорьев понял, лишь когда ощутил на нёбе нечто горячее, обволакивающее. Поначалу поперхнувшись, лейтенант сделал несколько глотков и, отворачиваясь от фляги, таким жестом показал, что достаточно.
Егорьев окончательно пришел в себя, огляделся вокруг. Он находился в просторной горнице деревенской избы, полусидел в уголку, привалившись спиной к бревнам и вытянув на полу ноги. Прямо перед Егорьевым сидел человек, очень похожий на Золина, с такими же усами и столь же добрыми глазами. Это почему-то сразу отметил Егорьев. Единственное отличие его состояло, наверное, лишь в том, что одет он был в немецкую военную форму. В остальном же сходство было совершеннейшее. Человек закручивал крышку фляги и, увидев, что Егорьев смотрит на него, улыбаясь, спросил:
— Ну что, сынок, живой?
Егорьев ничего не ответил, придя в полнейшее недоумение: куда он попал? Сначала гонятся по лесу, избивают до бессознательного состояния, а потом с отеческой заботой справляются о самочувствии. Снится ему все это, что ли? Непонятно.
— Да жив он, жив, нешто сами не видите, Аристарх Матвеич, — раздался рядом другой голос.
— Ну и слава богу, — отозвался удовлетворенно Аристарх Матвеич. — А то я уж забеспокоился, что насмерть забили парня.
К лейтенанту подошел человек и, нагнувшись и заглядывая в лицо, сказал:
— Ну здравствуйте, Егорьев.
Егорьев взглянул на подошедшего и… узнал в нем Гордыева.
— Та-ак…— протянул лейтенант, с кривой усмешкой глядя на Гордыева и на мгновение забывая свое положение. — Прихлебательствуешь, значит?
Егорьев кивнул на надетый на Гордыева немецкий мундир.
— Всяк волен понимать по-своему, — пожал плечами Гордыев. — Да вы садитесь. — Гордыев указал рукой. — Вон, за стол, прошу.
— Я с тобой за один стол не сяду, — отрицательно покачал головой Егорьев.
— А зря, — скривил губы в усмешке Гордыев. — Синченко вот, например, сел.
Егорьев метнул взгляд к столу: Синченко действительно сидел на табуретке, в чистой белой рубахе, держа раненую руку на перевязи. Встретившись глазами с Егорьевым, Синченко усмехнулся:
— Не смотрите на меня волком, лейтенант. Лучше садитесь, коли приглашают.
— Что это означает, Иван? — спросил Егорьев.
— Это означает, что я свой выбор сделал, — твердо и сурово пояснил Синченко.
— Что-что? — изумился Егорьев.
— Да, я остаюсь с ними. — Синченко кивнул на Гордыева и Аристарха Матвеича. — Остаюсь сражаться.
— Против кого сражаться и, ты подумай, вместе с кем? — воскликнул пораженный Егорьев. — Вместе с немцами, которые ведут войну против твоего же народа?
— У моего народа два врага: первый — большевизм, второй — фашизм. Я пришел к убеждению, что первый страшнее второго, — четко, будто заученно произнес Синченко бывшую совсем не в его манере выражаться фразу.
— С чьего голоса ты поешь? — с возмущением и в то же время пытаясь усовестить Ивана, проговорил Егорьев, уловивший фальшивые интонации. — Что ты говоришь, опомнись!
— Я все сказал. Может, немного непривычно для вас, но зато такими словами, которые формулируют для меня все совершенно четко,— холодно заключил Синченко. — И единственно, что я могу добавить, так это то, что я честный человек.
— Твоя агитация, шкура? — злобно взглянул Егорьев на Гордыева.
— Ну почему? — пожал плечами тот, добродушно улыбаясь. — У нас полная свобода выбора.
— Ага, — криво усмехнулся Егорьев. — Под дулом пистолета.
— Отнюдь нет. — Гордыев пожал плечами.
— Тьфу, смотреть противно, — поморщился Егорьев. — Что Гордыев жалкий прихвостень и выродок, мне известно уже дней десять…
Егорьев глянул на Гордыева, намекая тому на его побег. Гордыев невинно улыбнулся.
— Но от тебя, Иван, я такого не ожидал, — продолжал Егорьев. — Пойми, что ты себя запятнал, ты предал, все вы тут предатели…
— Что я предал? — вдруг озлобился Синченко. — Свой колхозный огород предал? Хозяйство, которое у меня отняли в тридцать девятом? А может, тех, на лесной дороге, которых убили большевики?
— Дурак! Родину ты предал! — в сердцах сказал Егорьев.
— А разве Родина не складывается из всего этого? — прищурился Синченко. — Или Родина — это то, что можно топтать и поганить, или просто пустой звук, о котором вспоминают лишь тогда, когда теряется не родная земля, а власть на этой земле? Я не собираюсь защищать эту власть!
— Лучше быть один раз запятнанными, как вы выразились, чем всю жизнь провести в боязни и бесправии. Мы хотим видеть свой народ свободным, и мы верны ему! — вдруг преобразившись, заговорил горячо и Гордыев.
— Да вы уже изменили своему народу, пойдя на союз с немцами! — отвечал Гордыеву Егорьев, сам того не замечая, как втягивается в спор. — Погляди, что в тебе народного. Даже форма на тебе немецкая, а ты о народе заговорил. Ты же его и убивать пойдешь вместе со своими хозяевами!
— Да не стройте вы здесь из себя эдакого красного героя, удальца-храбреца, — поморщился Гордыев. — И говорите спокойнее… Да, может быть, мы поступаем не лучшим образом, но иного выхода нет: из двух зол выбирают меньшее, — серьезно заметил Гордыев.
— Ну-ка, разъясните, — кривя губы в иронической усмешке, сказал Егорьев.
— Пожалуйста: мы идем на союз с немцами, сознавая, что они наши враги, есть и будут. Но цель такого союза — раздавить врага более страшного. И другого такого случая может и не представиться.
— Как же вы потом отделаетесь от немцев? Они ведь тоже, чай, не пахать на русских идут?
— Мышление народа таково, что он с гораздо большей сплоченностью пойдет против врага внешнего, нежели сумеет сбросить внутреннего. Мы же руками немцев задушим красных, а там и немцев к чертовой матери!
— Это подло, не говоря уже о том, что очень рискованно и, почитай, лишено шансов на успех.
— Отнюдь нет, — покачал головой Гордыев. — Шансы есть. А насчет подлости, жестокости, несправедливости — мир такой, и ничего тут не поделаешь.
Егорьев молчал — с этим не согласиться он не мог.
— И повторяю, — продолжал Гордыев, — другой возможности может и не быть. Если эту войну выиграют большевики, они во сто крат сильнее затянут петлю на народной шее. Да и сама война — сколько бессмысленных жертв она уже принесла России.
— Согласен, война ведется во многом бездумно, — уже несколько спокойнее говорил Егорьев. — Но эта война — справедливая. Мы защищаем свою Родину. Глупо было бы желать разгрома боеспособной армии и потом вдаваться в какие-то там туманные авантюры.
— Эта война — преступная. Вы пересажали и перестреляли всех мало-мальски мыслящих, а теперь недостаток ума компенсируете огромными потерями, чтобы хоть как-то выровнять положение. И это вы называете боеспособной армией! А в тылу устраиваются повальные наборы, и этому подбирается высокое название — самопожертвование во имя Родины. Преступление это, перед народом преступление. За это всех руководителей стрелять надо.
— Немцы, скажешь, потерь не несут?
— Несут, но в десятки раз меньшие… Кстати, они на Волгу метят. А это… — Гордыев покачал головой. — Я, конечно, не стратег, но, по-моему, настает крышка Стране Советов. И, как истинно русский человек, я об этом с радостью говорю.
— Врешь! Им и до Дона-то не дойти! — обозлился Егорьев.
— Дон они уже форсировали, к вашему сведению, — спокойно заметил Гордыев.
Егорьев на некоторое время замолчал, ошарашенный такой новостью. Да и вообще все сказанное здесь Гордыевым во многом отвечало на раздумья Егорьева. Но идти на союз с кем-то, заранее зная, что предашь его, а потом надеяться на нелепые авантюры, ставя при этом на карту свою страну, — этого Егорьев принять не мог. Такие условия игры были не по нему.
«Отчего я так окрысился на него? — думал лейтенант. — Ведь я сам хотел совета, разъяснения. Пожалуйста, вот они, разъяснения, я же встречаю их в штыки. А ведь все это не лишено смысла и, что самое главное, не лишено правды. Уж не есть ли это один из путей к достижению народного благоденствия?…»
Но совесть и еще что-то непонятное не давали покоя лейтенанту. Не достигаются предательством благородные цели.
«Так-таки и благородные?» — мысленно поймал себя на этом слове лейтенант.
Происшедшее в последние дни, да и сделанные раньше наблюдения, привели Егорьева к выводу, что действительно все совершаемое кругом жестоко и преступно. Но совершается ли это той властью, которой он служил, или же происходящее есть результат определенных недочетов и непродуманных сторон этой власти, не истинное ее лицо? Действительность, такая, какая она есть, что это — случайность или же закономерность? В зависимости от ответа на этот вопрос Егорьев мог бы дать оценку позиции Гордыева. Но ответ лейтенант найти не мог, а потому услышанное подвело Егорьева лишь к дальнейшим раздумьям, но не к выводу.