Через день он отправился к опушке, где поджидал его лесник Кондратьев, обещавший привезти из питомника саженцы, — крохотные елочки с комочками земли, в которых скрывались неокрепшие корни. Стал приближаться к опушке, отыскивая глазами великолепный шатер березы. Не находил. Приблизился. Стояла все та же телега, запряженная знакомой лошадью. В телеге зеленые, как мох, пушистые, с нежной хвоей, лежали саженцы. Кондратьев деловито накрывал их брезентом, чтобы солнце не иссушило корни. А вместо березы торчал огромный пень с неровным ступенчатым срезом. Вдоль опушки виднелись березовые дровяные поленницы, темнели пепелища от сожженных ветвей.
— Зачем? Зачем березу спилил? — с ужасом спросил Петр лесника.
— Да она мешала. Треть поляны занимала. Теперь распашем, елочки посадим. Хвойный лес полезный, деловой. Знаешь сколько из него можно изб сложить? А береза что, сорняк, сама по себе растет.
Суздальцев чувствовал, что случилось непоправимое несчастье. Вырваны из жизни и унесены несказанная красота и любовь, от которой осталось пустое невосполнимое место. И теперь всю жизнь он будет вспоминать волшебную березу с первой звездой, посулившей ему небывалое чудо, которое теперь ему никогда не достичь.
С утра в селе сажали картошку. На огородах горела и дымилась ботва. Возница сельпо Антон Агеев на своей тощей лошади вспахивал огороды, запинаясь хмельными ногами. Складывал в кошелку бутылки с водкой, которыми расплачивался с Антоном народ. Темнели вывернутые парные пласты. Было людно. Стояли на земле ящики и ведра картошки с сочными ростками. Сладко пахли голубые дымы, метался бледный огонь.
Суздальцев помогал тете Поле, которой все дни нездоровилось. Она часто укладывалась на кровать, но сегодня, превозмогая хворь, вышла на работы. Суздальцев отдавал ей ведро семенной «синеглазки» с фиолетовыми клювиками ростков. Она брала из ведра клубень, кидала в растворенную плугом землю, а Суздальцев шел следом с лопатой, забрасывал клубень бархатной рассыпчатой землей. Наслаждался, видя, как скрывается клубень в темной дышащей тьме, где его охватывают животворные силы. В нем начинается рост, движенье. В теплом влажном лоне земли происходит зачатье. И воздух слегка стекленеет, согретый невидимой жизнью.
Когда ведро опустошалось, тетя Поля перевертывала его вверх дном, садилась на него отдыхать. Суздальцев поднимал ком земли и рассматривал. Земля была живой. Казалось, из комка смотрит на него коричневый глаз. Он разламывал ком, и из него выпадал розовый дождевой червь, падал, извиваясь, в борозду, стараясь скорее пробуравить отверстие и спрятаться от палящих лучей. Иногда под ногами появлялась, начинала бежать большая, металлическая жужелица. Забиралась под земляной комок и замирала, выставив темное, с бронзовым отливом тельце. Иногда лопата рассекала личинку майского жука, и на землю изливалась липкая студенистая капля. Сквозь дым догорающей ботвы на огород слетал грач, иссиня-черный, с отливами солнца, с белым крепким клювом. Ходил в стороне, не приближаясь к людям, хватал из борозды лакомых червей.
— Вот спасибо тебе, Петруха, — сидя на ведре, говорила тетя Поля, положив на передник измазанные землей руки. — Будет осенью что на стол подать. А мешков пять продадим в город, добудем денег на ремонт крыши. А то она, бедная, воду не держит. — Она смотрела на свою старую избушку с косым крылечком и с поломанной резьбой наличников. — А что, Петруха, куда тебе дальше бежать? У меня оставайся, давай избу ремонтировать. Я ее на тебя отпишу. Мне, видать, недолго осталось. Сажать вон сажаю, а буду ли собирать, не знаю. — Она провела рукой по своему бледному, в капельках пота лицу. — Ну, да как говорится, помираешь, а рожь сей. Давай, Петруха, дальше работать. До обеда бы нам отсажать.
И они двигались дальше — маленькая, в розовом платочке и зеленом фартуке тетя Поля, кидавшая в борозду клубеньки, и Суздальцев, накрывавший клубни теплой землей.
Он думал, как привязался к этой женщине, сколько видел от нее добра, как открывалась в ней русская родная душа, искавшая в этом мире любой повод, чтобы обнаружить свою мудрость, красоту и любовь.
Обедали с тетей Полей, когда мимо окна пронеслась черная «Волга», редкая для этих мест машина. Следом прокатил уродливый зеленый фургон, обшитый железными листами, с маленьким решетчатым оконцем. Машины свернули к клубу. Послышались вопли, возгласы, и по улице потянулись люди, еще недавно сажавшие на огородах картошку.
— Господи Боже правый! — ахнула тетя Поля. — Никак суд приехал. Будут показательно Семена судить за то, что Кланьку убил! — И стала невзирая на нездоровье собираться. Снимала фартук, повязывала платок. Вслед за ней вышел и Суздальцев, отправился к клубу.
Клуб уже был переполнен, и внутрь не пускали. На крыльце стоял высокий милиционер с унылым лицом и сонными глазами. На его ремне висела потертая кобура с пистолетом. Если кто-нибудь хотел проникнуть в клуб, тот вяло поднимал руку, и этот взмах облаченной в милицейскую ткань руки останавливал нетерпеливых сельчан. У крыльца было людно, народ прибывал; весть о суде летела по селу, отрывая людей от огородов, и они, еще перепачканные землей, торопились собраться у клуба. Тут же стояла «Волга», на которой приехали судьи. Растворив дверцу, свесив ноги, сидел шофер в галстуке. И рядом высился тюремный фургон с растворенной дверью, подле которой стоял еще один охранник в форме и с пистолетом.
Суздальцев, обходя стороною фургон, испытывал к нему глубинное отвращение и страх. Вошел в толпу, прислушиваясь к разговорам.
— Он, Семен-то, худющий, черный, все в своем драном свитере, в каком его взяли. Смотреть страшно, — охала женщина с особенным выражением лица, когда видят ужасное зрелище, от которого нельзя оторваться.
— Тюрьма не сахар. Будет знать, как людей убивать. Клавка-то была красивой, веселой. А он аспид.
— Все вино виновато. Глаза затмевает. Русского мужика вино губит, — глубокомысленно замечала Василиса, что жила у церкви. Злая новость оторвала ее от огорода; на голове кое-как накручен платок, руки в земле. — Вино, говорю, мужика губит.
— Да я бы тебя и без вина скалкой по башке стукнул, — беззлобно заметил возница сельпо, едва стоящий на ногах. — Вино ей мешает. Мешает — не пей, а других не кори.
— Я Кланьке говорила: бери ребенка и уезжай. Убьет он тебя, зверь. Нет, не послушалась. На хорошее надеялась. Вот тебе и вышло хорошее.
— Теперь ему вышка. Высшая, говорю, мера Семену, — произнес однорукий плотник Федор Иванович, то ли жалея соседа, то ли одобряя суливший преступнику приговор.
Суздальцев переживал, испытывал мучительное сострадание, будто случившееся в селе несчастье касалось его самого. Он уже стал частью деревенского мира, принимал к сердцу все, происходившие в селе происшествия. Суд касался и его, трогал за живое.
Он вспомнил, как зимой мчался в грузовике навстречу смолистым елям, мечтая о своем загадочном будущем, и Семен в замасленной телогрейке отказался брать деньги. Помнил, как приходила к тете Поле Клавдия, красивая, бедовая, с птичьим лицом и круглыми шальными глазами, жаловалась на мужа. Теперь ему казалось, что случившегося несчастья можно было избежать каким-то малым очевидным поступком, негромким добрым словом.
Он отошел от людей и, проходя мимо фургона, заглянул внутрь. В глубине была еще одна железная дверь с засовом и разомкнутым замком. Она была приоткрыта, и там, в тесноте, виднелась лавка, предназначенная для преступника. Из фургона, из его полутемной глубины, тянуло железным зловоньем, исходил тошнотворный жуткий дух насилия и страдания. Суздальцев с содроганием прошел, чувствуя, как потянулись к нему из фургона невидимые щупальца, затягивали вовнутрь. Мысль, что, быть может, в будущем его ожидает подобный фургон, железная дверь с запорами, охранники в тяжелых сапогах и мятых милицейских мундирах, — эта мысль среди солнечного весеннего дня была ужасна. Казалось, от нее солнце на мгновение потемнело.
Он кружил по селу, уходил в поля, чувствуя, как по мере удаления от жестокого железного фургона спокойнее и яснее его мысли. Но невидимый фургон влек его к себе мучительным магнетизмом. Петр не мог понять этого мира, в котором столько весенней красоты, озаренной природы, указывающей на чудесное преображение, — и одновременно темная ненависть, стремление людей мучить друг друга, зверски убивать топором, и так же зверски карать за это железной клеткой, сырым казематом, выстрелом в затылок.
Он вернулся в село. Подошел к клубу. И обнаружил в настроении людей перемены. Еще час назад люди осуждали убийцу, желали ему зла, находили в нем все немыслимые грехи и пороки. Теперь же люди сострадали, жалели, были готовы найти оправдание его свирепому поступку.
— Он-то, Семен, говорит: «Люблю, говорит, ее, люблю. И буду любить» — сообщала женщина, только что побывавшая в клубе. — «Убийца я, и нет мне оправдания. Убейте меня, расстреляйте. Все одно мне не жить без нее. Оставите жить, повешусь».