Трое солдат, вывернувшись из-под елей, кинулись к Никите. Он даже не успел осмыслить того, что произошло, не успел схватиться за оружие. Лошадь, испугавшись, шарахнулась от солдат. Никита вылетел из седла, больно ударившись о ствол, постепенно отполз в сторону, за ствол ели, — внезапность разит без промаха, хлеще пули. Во время прыжка лошади автомат выпал из рук, остался один пистолет Никита выстрелил раз, другой, третий… Он видел, как несколько сильных рук стащили с седла Нину, придавили к земле. Четверо солдат облепили Ивана Заголихина, били его, стараясь свалить; опасность влила в Ивана нечеловеческую силу, и, здоровенный, он волок их на себе в сторону от тропы, дико рычал, перекрывая тревожную немецкую речь; на один миг мелькнул его кулак, зажавший гранату, оскаленные зубы выдернули чеку, и грохнул взрыв… Заголихин взорвал себя и насевших на него немцев. Вслед за взрывом раздались крики, затем стоны раненых.
Никита знал, что в пистолете остался один патрон — для собственного виска. Но увидел, как вывернулся из-за дерева гитлеровец, молодой, с вьющимися белокурыми волосами, острые усики на губе хищно шевелились, и выстрелил в него. Промахнулся… Только тогда его резанула мысль: живым в лапы врага! Вспомнил о гранате — сделать то же, что и Иван Заголихин… Никита уже зажал ее в кулаке… Но в это время голова как будто треснула от удара, тупого и гулкого, деревянного.
Какая-то мельчайшая доля сознания сохранилась, и этой долей он услышал беспорядочные выстрелы и взвизгнувший голос, быть может Смышляева: «Держите его». И понял: отставший Серега Хмуров, услышав взрыв гранаты и крики немцев, бежал в лес.
9
В полдень Никиту и Нину привели в Жеребцово и втолкнули в сарай, где сидели еще четверо: мужик, отказавшийся работать в поле, красноармеец из «окруженцев» — этот спал, подобрав под себя босые ноги, — беременная заплаканная женщина лет тридцати и старик с корзинкой, набитой красноглазыми крольчатами.
Старик чуть подвинулся, приглашая Никиту сесть рядом с собой на солому. Никита с трудом опустился. В голове беспрерывно звенело, в затылок словно стучали молотком; глаз посинел от удара, затек и закрылся.
Нина не в силах была сидеть, все ходила вдоль стены, мимо двери, где стоял часовой, высокий, узкоплечий солдат в очках; круглые стекла их обнимала тонкая позолоченная каемка.
В сарае кисло пахло птичьим пометом и сухой гнилью. Сквозь щели, если приблизить к ним глаза, видна была безлюдная улица, в конце ее пруд, отороченный ивовыми деревьями; с другой стороны открывалась сельская площадь с высокой голой трубой на месте сгоревшего здания сельсовета. Давно ли они входили сюда, полные сил и надежд на борьбу… Злополучное это село, несчастливое… Отсюда Нину чуть было не угнали в Германию. Теперь, после первого же задания, очутились они в плену…
Нина опустилась возле Никиты на колени, взглянула на его распухший глаз.
— Больно?
— Черт его знает, Нина! — Никита попробовал улыбнуться ей. — Горит все и тупо ноет…
— Ах, как глупо вышло, Никита! — произнесла Нина отчаянным голосом. — Так глупо, что невыносимо стыдно!..
Никита успокоил:
— Новички мы, Нина… Что мы знали? Ни черта мы не знали! Опыта было с гулькин нос… Вот если бы снова сейчас начать!.. — Он тяжко, с отчаянным стоном вздохнул.
Нина склонилась к нему еще ниже.
— Жаль, что попались мы в самом начале борьбы, ничего, в сущности, не сделали… — Лицо ее было бледное, темные глаза горели сухим огнем.
Старик, наблюдавший за ней, понял, что душа ее мечется, горит и посоветовал мягко:
— А ты, дочка, походи, походи. Когда ходишь, немножко легче становится.
Нина, до предела напряженная, отчаявшаяся и в то же время собранная, ходила вдоль стены, все время отмечая краем глаза поблескивающие стеклышки очков часового, — он наблюдал за ней то ли с любопытством, то ли с состраданием, только без ненависти.
Красноармеец во сне дернул босой ногой, задел и опрокинул корзину старика. Она раскрылась. Крольчата высыпали из нее — белые, черные и серые пушистые шарики; несмело, робкими прыжками поскакали по сараю. Старик не ловил и не загонял их. Нина взяла одного, беленького, с рубиновыми глазками, теплого, и прижала его к своей щеке, улыбнулась. Потом подняла с пола соломинку и дала крольчонку. Раздвоенная нежная губа его скользнула по соломинке и ткнулась Нине в подбородок. Часовой, наблюдая за Ниной, улыбнулся тонкими губами и отошел от двери. Он тут же вернулся и просунул в щель над дверцей пучок травы. Раздвоенная губа крольчонка часто-часто задвигалась, выбирая вкусные стебельки. Нина взглянула в глаза часового, серые, участливые, увеличенные стеклами очков. Солдат оглянулся назад и проговорил с улыбкой:
— Зи нихт дерьевня… Москва? — Нина кивнула. Часовой сказал не без гордости. — Их бин Вин… Вьена…
— Вена? Австрия? — спросила Нина, и часовой радостно закивал головой. Чтобы польстить ему, Нина сказала то первое, что сразу пришло на ум и что было связано с этим городом, — перед самой войной она смотрела фильм «Большой вальс»: — Штраус. Иоганн Штраус…
Австриец закивал еще радостнее.
— О! Иоганн Штраус!..
У Нины похолодела спина от зародившейся надежды. Она опять пристально, жадно, с мольбой посмотрела в глаза часовому. И он, очевидно, поняв все, о чем умолял ее взгляд, сразу посуровел лицом, отвернулся, над дверью повис его равнодушный затылок, прикрытый пилоткой. Потом он принялся озабоченно отмеривать за дверью шаги — вперед и назад, уже не глядя на Нину, хотя она, напряженная, дрожащая, стояла у двери, бессознательно перебирая длинные уши крольчонка, все еще надеясь на счастливый исход. Часовой так и не взглянул на нее. Нина пустила крольчонка на пол, присела к Никите, обхватила колени руками, произнесла с глухой тоской:
— Папу жалко… И Диму…
— Не думай об этом. — Никита положил руку ей на плечо, спина ее дрожала. — Крепись!
Часовой все вышагивал мимо дверцы. Раза два стеклышки очков блеснули розовым светом, отражая закатное солнце. Багряные лучи проникли сквозь щели, угасающие и печальные. В сарае темнело. Никита оглядывался, не найдется ли места для лазейки. Часовой перестал шагать, над дверцей опять задрожали очки. Он, видимо, отыскивал в полумраке Нину. Никита подтолкнул ее к нему. За Ниной проскакали три беленьких крольчонка. Австриец был бледен, серьезен и озабочен. Он и девушка стояли, разделенные дверью, — глаза в глаза. Он решительно кивнул. Затем в щель между досками просунулась палка, отодрала нижнюю доску, и Нина услышала его торопливый шепот, разобрав лишь два слова:
— Шнель. Скорьей!..
Нина нагнулась к дыре. Но тут же выпрямилась, позвала шепотом:
— Никита, иди!..
Все, кто лежал и сидел на соломе, зашевелились, даже красноармеец проснулся, потянулись к спасительной дыре. Часовой воскликнул, всполошенно озираясь:
— Найн, найн!..
Нина замешкалась. Никита, поняв часового, властно приказал девушке:
— Иди одна. Иди скорее. — И толкнул ее к дыре. — Прощай.
Нина, тоненькая и гибкая, проворно выскользнула из сарая, метнулась за угол, за ней, словно белые мячики, Попрыгали в дыру три белых крольчонка Часовой снова заслонил дыру доской, заколотил. Затем принялся ходить мимо двери. Никита был потрясен: всего ожидал, только не этого. Что толкнуло этого солдата на такой. великодушный и опасный шаг? Вражда ли к гитлеровцам, которые относятся к австрийцам, должно быть, как к людям низшей породы, или жалость к девушке, юной, красивой, которая должна погибнуть; ведь гитлеровцы — он это, должно быть, отлично знал — расправляются со своими жертвами жестоко и беспощадно. Так или иначе, но совершилось величайшее благо, и Никите стало легче дышать, словно сняли с плеч, с души непомерную тяжесть. Теперь одному легче будет умирать, Никита подождал, когда часовой поравняется с дверью, сказал глухо, проникновенно.
— Спасибо. Данке.
Австриец на секунду. задержался, мотнул головой, не поворачивая к нему лица, и прошел дальше. Никита вернулся к старику, сел на старое место. Старик, сухонький, щуплый, с седенькой клочковатой бородкой, вздохнул и прошептал с умилением:
— Выходит, сынок, мир не без добрых душ… Я заключаю, много их, добрых душ, на земле. Только они стиснуты со всех сторон темными злыми стенами, зачахли… А как отхлынет немного злая темнота, вырвется душа на простор, на свет и раскроется, расцветет… До слез ведь это хорошо, как он девчушку высвободил, словно птичку из клетки выпустил…
Когда совсем стемнело, австрийца сменил новый часовой, шумный, видимо, подвыпивший. Он громко переговаривался с австрийцем, внезапно и громко ржал, затем тяжело опрокинулся грудью на затрещавшую дверь, приподнял фонарь, заглянул в сарай, должно быть проверяя, тут ли пленные. Поставив фонарь на землю, он, как и прежний, заходил туда-сюда, весело засвистел.