Лежал день за днем. Болели суставы. Кашлял. Температурил немного. Мы его не расспрашивали. Голос был слабый. Товарищи заходили. Приносили кур.
— Колхозом откормим.
Привезли врача:
— Значит, не весело было на Первомайском курорте? Эх, как они вас там поправили.
Детали сидения.
Каждую новую партию вводят во двор. Ставят к позорной стенке — лицом к камням. Обыск. Потом в камеры.
— Для чего?
— Чтоб сразу почувствовали, куда попали.
Камер пять. Первая, сравнительно легкая,—«преступники» (он сидел в ней), вторая — женская, третья, четвертая и пятая — тяжелые. За полевой жандармерией. Кирпичные стены. Земляной пол (на нем старая перетертая в труху солома), железная с окошечком дверь. Над ней небольшое оконце (стало теплее — окно выбили, чтоб был воздух). Ночью тесно — вытянуться нельзя. Спят, согнувшись в три погибели. Или сидя. Очень часто вспоминает с ужасом о вшах. Возьмешь в горсть соломенного сора, каким пол застелен, выбьешь солому — в ладони, как отсеянная пшеница, вшей сорок-пятьдесят останется. Особенно с вечера перенести нельзя. Потом встанешь — вытряхнешь около лампочки (всю ночь горит). Так раза три. Потом уснешь. За день раз шесть так. Хуже всего от вшей закованным. Он и почесаться не может. Другой плачет, чтоб почесали или вшей стряхнули.
Кстати, о закованных:
— Есть закованные — руки вперед, руки назад, руки и ноги связаны цепью. Срок тоже разный. Какой именно — установить трудно. «Как случается». Не расковывают до срока совсем. Еду так получают. У кого назад руки — задом подходит к выдаче. Приносит в камеру (часто разливает), ставит на пол. Потом, как собака, лакает. Идет в уборную — кричит застегнуть, расстегнуть штаны.
Один из той же камеры. Был учителем (разорвал портрет Гитлера), говорят, не совсем нормальный. Руки и ноги в кандалах. Весь в ранах — от вшей. После пяти месяцев раскован. Руки не заживали.
Приехали старики. Вынесли — на воз. На том возу и умер.
Заковывают и перед расстрелом.
— Как ночь, так меня всего трясет.
Расстреливали перед рассветом. Откроют камеру — вызывают (в камеру никогда не заходят). При выходе сразу — лязг — одевают наручники. Убьют — тогда снимают.
Кто сидит?
Больше всего — за переход границы (румынской), за нее полагается шесть месяцев. Еще эвакуированные. Местные, даже бывший бурмистр (у него с документами не все было в порядке) — старик. Староста села Размошинцы — за невыполнение какого-то приказа. Семья — старик, жена, дочь из Гайворона, железнодорожники. У сына старика когда-то был приемник детекторный, дочь ставила советские патефонные пластинки. Несколько бендеровцов — в том числе писарь управы из Голованевского района, евреи из-за Буга (там они в лагерях). «Наговорят на кого-нибудь, что политруком был или в таком роде». Туда же попадают полицаи за провинности. «Почти ни одного полицая нет, чтоб не отсидел».
23 февраля 1944 г.Глухо сейчас. Даже слухов нет. Люди распуганы. Дошла весть о содержании «Уманского голоса» за 8-е, Луцк, Ровно — сданы. Никополь. Газета за это воскресенье. Бои между Жешковым и Черновицами. Рассказчик уманский добавляет: «Это так. Танков-то у красных! Они к Поташи (станция, кажется, третья от Христиновки на восток) добираются».
Другие источники.
— В районе Шполы и Корсуня две дивизии немцев окружено. Те официально сообщили.
Подтверждение:
— Недавно, когда метель-то была. Попривозили в Умань немцев. Обмороженные. Молоденькие. В одних мундирах. В одеяла завернуты. Ищут: «Шпиталь! Шпиталь!» Чуть подуло — уже готовы. Говорят, это некоторые, что сумели из окружения вырваться.
26 февраля 1944 г.С момента уманской паники у нас бродит немец чешский. Ночует то тут, то там. Сменял шинель на куртку, пилотку на шапочку. Постоянно околачивается в кузне, иногда спит в конюшне. Его шутя называют «шеф колхоза». Говорит по-украински еле-еле. Объяснил нам, что, когда за Уманью красные наступали, они подняли руки. Большевики дальше не пошли. Их, немцев, окружили свои. Заковали. Из Умани погнали на Колодистое. Там удрал. К нему относятся хорошо. Хоть боятся — пускают ночевать. Сами спрашивают, когда проходит:
— Ганс, ты ел?
— Да! Да! Спасибо…
Дают табаку. Учат:
— Говори: «Дай закурить!» — и сами тепло усмехаются.
Хороший все же у нас народ. Разве бы у них наш скрылся?
Он распевает в хатах:
Война прима! Война гут!
Все равно панам капут!
Местные хлопцы бегают и поют вслед. Отцы ругаются:
— Я тебе дам. Попой еще. Все из-за тебя погибнут!
Когда увидят полицию — предупреждают:
— Ой, полиция! Ганс, капут!
Несколько раз, когда полиция «барахолила» по селу, он сидел в скалах.
Записи без дат * * *
Эпиграф к рассказу «Он туда вернется».
Гнев есть гнев! Мы придем в Германию, непременно придем. Мы пройдем ее селами и городами беспощадной, разрушительной, но разумной бурей.
Нет, мы не будем сносить древние замки. Не станем жечь картин и убивать детей. Но те, кто виноват в том, что наши города превратились в кирпичную пыль, что наша земля стала великим кладбищем — пусть не ждут и не просят пощады!
* * *
О книге.
Работая, я представлял ее так: она должна идти по нарастающей. Должна начинаться — что принесли с собой оккупанты. Первая группа рассказов должна вызвать чувство ужаса. И логическое продолжение ее — вторая группа: закипание возмущения, разочарования в пришельцах даже у тех, кто ждал их, помогал на первых порах или был безразличен. Первые, еще не оформленные возмущения.
Третья группа — это борьба. Люди, понявшие, что нет иного пути, чтоб спасти и себя и Родину, как уничтожение захватчиков. Она — вся действие. Она должна показать и отличных ребят, боровшихся с первого дня, и индифферентных, ставших патриотами, и бывших вражеских помощников, тоже ставших на путь борьбы.
Заключение книги — рассказ о приходе своих.
Итак, в первую группу входят рассказы: «Сливки», «Молитва», «Колыбельная», «Профессор Глузман».
Вторая: «Сибиряки», «Он туда вернется», «Деревянный крест» (не окончен).
Третья: «Дума о Калашникове», «Была весна», «Люба», «Говорит Москва». И еще несколько вещей, которые подсказывала жизнь.
Я не выбирал больших героев. И потому, что видел больше обыкновенных средних людей, и потому, что настроения, чаяния, любовь или ненависть миллионов — самое важное для движения истории и для этой войны тоже. Когда обыкновенный селянин, отравленный чувством обыденности, думавший, что немцы дадут ему клочок земли, удравший из армии, — когда этот селянин стал яростным бойцом за наше дело — это была самая большая победа, самое глубокое доказательство того, что мы — коммунисты — правы, что наши идеи мудрее, дальновиднее, человечнее всякой нацистской словесной спекуляции и всякого национализма.
Об этом пути людей к нам и хотел я рассказать. Если мне не удалось — тут многое виновато. Трудно писать, оторвавшись от своих, урывками, каждую минуту оглядываясь, не идет ли полицай или еще кто-либо.
Последнее же время нарастание событий заставило меня заняться п р а к т и к о й[35], а как раз это последнее время и было богато событиями. Я считал необходимым участвовать в них потому, что это обязанность коммуниста, и потому, что только участие в них помогло дать тот материал, которым логически должна закончиться история о двух с половиной годах под немецкой властью. Я не жалею, что стал практиком, как не жалею, что побывал «под немцами». Если выживу, смогу рассказать о людях, об их делах много такого, чего, пожалуй, не рассказал бы и просто не мог бы узнать.
Если ж не выживу, мои рассказы и записи… (На этом запись о книге оборвана — Н. В.)
МаришеОн жил на Урале, она — в Вильховой,
В украинском тихом краю.
Венчали их стужа, и голод, и зной,
Любовь обручала в бою.
Он жил, чтобы видеть и рассказать
О самой великой войне.
Она прожила, чтоб его сберегать,
Певца сохраняла стране.
Он смерти в глаза, не колеблясь, глядел.
И родине так же верна, —
Если б его повели на расстрел, —
С ним рядом пошла бы она.
Когда их не будет, окончится бой,
Песню о них пропоют:
Он жил на Урале, она — в Вильховой,
В украинском тихом краю.
с. Вильховая. Г. ЗанадворовПодор — политотдел дороги.
Ostfront — восточный (русский) фронт.