— А мне так хотелось иметь ребенка, — печально говорит вторая женщина. И оглядывается вокруг: — Когда, наконец, они за нами придут?
— Долго ли «это» продолжается? — спрашивает третья, самая молодая, она взволнована больше других.
— Недолго, — выпаливаю я и убегаю.
У дверей нашей канцелярии ко мне обращается какая-то женщина.
Она сильно накрашена, с часами на руке, на высоких каблуках, в узкой юбочке и, о диво, с пришитым номерком.
— Команда эффектенкамер? — спрашивает она.
— Здесь. Ты заключенная?
— Я зондерхефтлинг, особая заключенная, — отвечает она вызывающе.
— Что это значит? Ты пришла без часового?
— Не твое дело. Мне надо капо.
Входим в канцелярию. Все открывают рот от удивления при виде этого «зондерхефтлинга».
Девушка на высоких каблуках разговаривает вполголоса с капо и кокетливо выходит.
— Вы разве не знаете, кто это? — смеется капо. — Зондерхефтлинг из пуфа! Пришла из Освенцима, из мужского, за драгоценностями. У нее освобождение.
Едва она ушла, как я опять увидела часового, ведущего какую-то пожилую женщину.
— Еще один цуганг. Какой-то странный день сегодня, эти цуганги, будто дождевые капли капают на голову по одной, — ворчит под нос капо.
Лицо вошедшей в канцелярию кажется знакомым. Узнаю. Это социал-демократка из Вены.
— Вы опять здесь? — в один голос спрашиваем мы, удивленные. — Где же вы были все это время?
— В Освенциме. Посадили в бункер, вели следствие. Допрашивали, били. Хотели узнать, кто из нашей партии действует против Гитлера. Я ничего не сказала. Никого не выдала.
Ада снимает с плеч старушки пальто с исторической пуговкой. Нам очень жаль старушку.
Проходит несколько минут — и она уже с бритой головой, в коротеньком узком платье, с красным крестом на спине и дрожит от холода, под дождем.
Мимо нее медленно проходит Вурм, закутанный в плащ. Старушка минуту колеблется… Наконец подходит, напоминает ему о себе, протягивает руку.
Но Вурм сегодня в другом настроении, и старая еврейка уже не развлекает его. Он останавливается, но тут же идет равнодушно дальше. Рука старушки падает, будто ее отсекли.
— Жили в одном районе, — насмешливо говорит Таня, — и так некрасиво поступил… Правда, бедная маленькая старушка? Он венец, вы венка… как это грустно… Вы думали, он вас отправит в Вену, а он отправил вас в бункер… Вы немного поумнели? Надо было смотреть не на его гладкое лицо, а на его череп мертвеца. Он его носит не случайно… Ни один из них не носит случайно свой трупный череп. Это и есть их подлинное обличье.
В этот памятный день Янда велит Неле, Аде и мне раздобыть кувшины. Я несусь в «Канаду» и отыскиваю их там, не понимая, зачем они понадобились.
— Пойдем гулять, — усмехается Янда, — по грибы.
Мы не можем сдержать крика радости. Не верим собственному счастью. Янда надевает пилотку, берет овчарку на поводке, мы хватаем кувшины и отправляемся.
Выйдя за ворота, поворачиваем направо, туда, где стоит белый домик. Земля по-осеннему сырая, а небо светлое, голубое. Нас обдает свежий легкий ветерок. Остается позади тошнотворный запах трупов, не слышны крики из «Канады».
Походка становится легкой, свободной. Стараемся мягкими шагами как бы обласкать этот свободный, не огороженный колючей проволокой кусочек земли. Входим в березовый лесок. Никто не нарушает ненужными словами торжественную тишину. Янда движением головы позволяет нам сесть. Я сажусь на пенек и прижимаю руку к сердцу, оно неистово колотится в груди. Неля прислонилась к дереву. По ее лицу текут слезы.
Будем ли мы когда-нибудь ходить по лесу, по полям и не видеть в этом ничего необыкновенного? Разве замечала я раньше, сколько красоты в каждой веточке, в каждом оттенке зелени, в каждой травинке? Разве умела я с таким наслаждением вдыхать запах земли?
Не знаю, не помню, каким все это было. Как я хочу, чтобы вот эта минута никогда не кончалась. Беру пригоршню чистой земли, не пропитанной человеческой кровью, без пепла сожженных. Земля сыплется сквозь пальцы…
Янда смотрит на меня. «Вот мой враг, — думаю я спокойно. — Достаточно выхватить у нее револьвер, застрелить ее и собаку. И пойти вперед. Этой лесной тропинкой, потом через поле. Дышать глубоко, надышаться райской; тишиной, свободой… а потом… все равно, что будет потом… Ради одной этой минуты стоит. Как смогу я теперь опять вернуться туда?..»
Очевидно, в глазах у меня злые огоньки, потому что Янда подходит и кладет руку мне на плечо; дрожь охватывает меня от этого прикосновения…
— Пойдем дальше?
Как невыносимо тяжело. Знаю, что ничего ей не сделаю, знаю, что вернусь туда. Начинаю жалеть, зачем я пошла на эту прогулку. Будет еще ужаснее теперь. Ведь завтра, в любой день, могут повести нас пятерками в крематорий. Очарование украденной свободы рассеивается как дым. Боюсь смотреть вокруг. Не хочу больше поддаваться покоряющей силе природы. Поскорее вернуться туда и забыть.
А когда-нибудь… Если удастся выйти на свободу, смогу ли я смотреть на прекрасный пейзаж, на радующие глаз уголки земли, и не вспоминать этот черный дым, кровавое пламя, отчаянный последний крик сжигаемых людей? Никогда, никогда. У людей будут свои дела, а я мыслями, сердцем буду всегда здесь. Другие, счастливые, будут в лесу, а передо мной постоянно будут эти пылающие рвы, печи, извергающие огонь. Ничто не изгладит это из памяти. Ничто не сможет вычеркнуть это из души.
— Это, пожалуй, как увечье, — говорю я вслух.
Неля смотрит на меня изумленная.
— Ты о чем?
— Мы навсегда искалечены.
Неля задумывается. Она понимает меня.
Солнце весело освещает молодой лесок. Мы ищем грибы. Их не очень много. Неля несмело обращается к Янде:
— Мало грибов, фрау Янда, может быть, еще как-нибудь пойдем по грибы? Хорошо?
Янда молча смотрит на часы, наконец говорит медленно, подчеркивая каждое слово:
— Наверно, вы не раз пойдете еще по грибы…
— А вы?
— Я тоже… пойду… по грибочки, — говорит она срывающимся голосом. — А теперь назад.
Солнце уже высоко. Вспоминаю свой первый выход на аусен год назад. Все теперь иначе. Я сыта, волосы у меня отросли, на мне фартук, ноги в чулках. Я похожа на человека. А тогда… Тогда жила Зосенька. Тогда я встретила Анджея…
И только солнце светило так же, так же пахла земля. Так же мучительно трудно было возвращаться. Тогда и сегодня было одно общее, как и в любой день здесь, за проволокой: вечное томящее беспокойство — что с нами сделают завтра.
Возвращаемся той же дорогой. Стараемся продлить прогулку, но, кроме замедленных шагов, ничего другого нельзя придумать. И снова перед нами проволока. «Повернуться и бежать, — мелькает безумная мысль, — не возвращаться, не входить туда…»
Овчарка прыгает рядом со мной, ноги механически переступают линию ворот. И вот уже слышен крик мужчины из зауны. Нам навстречу выбегает Бася.
— Это какой-то еврей получил двадцать пять. Ну, как в лесу? Как я вам завидую. Много грибов?
— Свобода очень приятна, Бася. Но хорошо, что я вернулась. Знаешь, я уже, пожалуй, привыкла. Новые эвакуационные списки пришли?
В этот день не могу дождаться конца работы. То и дело смотрю на часы. Добраться скорей до постели, еще раз пережить прогулку. Наконец четыре часа. Ставлю в шкаф ящики с карточками. Зютка, без перерыва стучащая на машинке, подмигивает мне, с удовольствием глядя на часы.
Вдруг влетает в канцелярию Зося, дрожа от волнения.
— Горит третий крематорий!
В ту же минуту раздаются выстрелы. Выбегаем из барака. Крематорий объят пламенем.
Из «Канады», из эсэсовской кухни, со всех сторон мчатся к месту пожара эсэсовцы с винтовками наперевес. Начинается обстрел крематория. Но огонь разгорается ярче и ярче.
Мимо нас пробегают мужчины из эффектенкамер. Вацек быстро, на ходу, рассказывает:
— Взбунтовалась эондеркоманда. Их отправку задержали… Должны были сегодня вывезти. Они решили не дать обмануть себя, как те, перед ними… Может, это станет сигналом к восстанию во всем лагере.
Огонь охватил крышу, вырывается из окошка газовой камеры. А трубы торчат. Сильное возбуждение охватывает меня. От странного волнения сжимается сердце. Как загипнотизированная я упорно смотрю на трубы и жду: они должны рухнуть. Трубы — этот страшный символ сожжения, они должны рухнуть. Неважно, что останутся другие крематории, что останутся пулеметы и прочее смертоносное оружие. Важна теперь сама борьба. Важно то, что накануне решительного разгрома гитлеровцев в огне возмездия пылает место их самых подлых, чудовищных преступлений. Место, которое они хотели бы скрыть от мира и от самих себя. Теперь это зарево уже не означает, что горят удушенные миллионы людей. Это зарево уже не следствие пассивного повиновения коварному, преступному, казалось бы, непобедимому врагу. Это зарево — участок фронта, который приближается к нам. Какое это торжество — видеть «властителей жизни и смерти» трусливо бегающими вокруг горящего здания. Как они перепуганы, как ничтожны перед горсточкой героев, перед горсточкой презираемых ими евреев.