Фриц закурил сигарету, почесал спину об угол сарая и побрел к дому. Окно было прикрыто. Прикладом карабина фриц распахнул створки и полез в комнату. Я обежал вокруг дома и вошел через дверь. Немец остановился у печки и глазами пошарил по стенам. Потом заглянул под кровать и радостно воскликнул:
- О!
Я дернулся к нему, закричал:
- Не дам! Это моя балалаечка!
Фриц так пнул меня сапогом, что я отлетел к стене и ударился головой о подоконник и взвыл от боли.
Пришла мама, молча выслушала мои жалобы и, как раньше, на уроке истории, стала объяснять:
- Мы теперь, сынок, потеряли право называться людьми. Вспомни, какими словами обозвал тебя солдат?
- Свиньей, а еще собакой.
- А почему он тебя так обозвал? Да потому, что фашист видел перед собой не человека, а низшее существо - говорящее животное. И грабил, и бил он тебя не как человека. Понятно?
- Да, - сказал я.
- Сходи-ка ты лучше на речку за водой, - заключила мама.
Когда я, согнувшись под тяжестью почти полного ведра, возвращался обратно, меня остановил донесшийся из густого кустарника громкий шепот:
- Мальчик, подойди сюда!
Я думал - послышалось. Будь это ночью, наверное, испугался бы и убежал.
- Ну, чего ты? Подойди ближе!
Ветви кустов раздвинулись, и я увидел красноармейца в пилотке. Он поманил меня и сам пополз в глубь рощицы.
Их сидело в овражке двенадцать человек. Все молодые, безусые. Правда, очень уж худые, прямо кожа да кости. Красноармейцы отстали от своей части и вот несколько недель шли на восток.
- Мальчик, поесть принеси чего-нибудь!
Я поспешил к дому. Рассказал обо всем матери. Она насыпала в ведро картошки и поставила в печь.
- Надо бы где-то спрятать их, - озабоченно проговорила. - Сбегай за дедом Игнатом… Или постой - сварится картошка, я сама схожу.
Но за дедом Игнатом идти не пришлось. Когда я принес красноармейцам картошку, они спросили, не мог ли бы я проводить их к Днепру. Там, на левом его берегу, возле Сокольей горы, еще идет бой.
Вечером, как только стемнело, я вывел красноармейцев на пустынный проселок, ведущий в сторону деревни Ройновка, которая стояла почти на самом берегу Днепра.
В этот поздний час местные жители уже сидели по домам (задержанным после шести вечера грозил расстрел), полицаев в нашей округе еще не было, а немцы предпочитали ходить и ездить не глухими проселками, а по шоссе. Так что мы без приключений добрались еще затемно до реки и там распростились. Красноармейцы нашли на берегу лодку и поплыли, а я вернулся домой.
* * *
…По распоряжению немецких властей жители окрестных деревень жали на полях рожь, копали картофель. Весь урожай немцы забирали себе, а голодные сельчане бродили по тем участкам, с которых картофель уже был убран, и вновь перекапывали землю, выискивая случайно оставшиеся в ней клубни. Ходил на промысел и я. Когда один, а чаще с Виталькой. Бывало, насобираем за день по полведра - и довольнешеньки. Другой-то еды не было.
И вдруг староста объявил, что впредь до завершения уборки жителям запрещается самовольно собирать картофель. Кто послушался, а кто и нет.
Теперь с наступлением темноты, взяв мешок, я, крадучись, пробирался на картофельное поле. И тут уж я не церемонился: вырывал подряд десяток-другой кустов, собирал клубни и - давай бог ноги! И никто в доме не осуждал меня за это.
Однажды - это было в конце марта - я встретил в поле Толю Парфенова из Волковского детдома. Разрывая палкой мерзлую землю, он тоже искал «тошнотики» - перемороженные клубни. Я его сперва даже не узнал, так он похудел и повзрослел. И одет был в какие-то лохмотья. Последний раз мы виделись еще до войны, на спортивных состязаниях. Толя тогда был в красивой детдомовской форме: черные брюки, белая рубашка, красный галстук…
- Ну, как там у вас? - спросил я, кивнув в ту сторону, где находился детдом.
- Помаленьку, - ответил Толя скучным голосом. - Пока что живы.
Тогда я стал спрашивать про других детдомовских ребят, которых знал. Оказывается, разбежались кто куда, а детдом немцы переименовали в приют для сирот. Прежние воспитатели и учителя уволены, вместо них теперь расхаживали с плетками надзиратели. Новенькие, которых фрицы поналовили на чердаках, дорогах, в лесу, с утра до вечера копали картошку для отправки в Германию, а в классных комнатах, где до войны проводились учебные занятия, детей заставляли плести корзины и лапти, вязать веники.
Толя сказал, что к ним в приют прислали попа и этот поп обучает их закону божьему.
- И вы молитесь богу? - спросил я у Тольки.
- Попробуй не помолись - живо розог получишь. А то и в карцер посадят. Кто там посидел - больше не захочет.
- А что это - карцер? - спросил я. Толька бросил на меня презрительный взгляд:
- Не знаешь… Яма такая, вся мокрая, а в ней ящик длинный, как гроб. Жратву через день только приносят. А жратва-то: похлебка из брюквы да кусочек жмыху…
Глядя на съежившуюся от холода, одиноко бредущую Толину фигурку, я подумал, что мне еще хорошо живется - меня не заставляют молиться богу, не секут розгами и не сажают в карцер. Да и насчет еды полегче.
Дело в том, что мы с Виталькой Шапуро со временем научились таскать продукты у немцев.
Целыми днями мы шныряли по селу, высматривая, где что плохо лежит. Если повар на минуту отлучится из кухни - тут уж мы не зевали. Один оставался «на стреме», другой лез в окно, хватал, что попадало под руку. Когда удавалось поживиться консервами, а когда и хлебом. Однажды мы углядели, как кладовщик, разрубив тушу надвое, взвалил одну половину на плечи и понес на кухню, а другую половину туши оставил в сарае. Недолго думая, мы погрузили оставленное без присмотра мясо на санки и увезли домой. Была вьюга, и следы полозьев тут же замело снегом.
Выходило-то как! У вора свое же добро выкрадывали.
А в другой раз (это было в конце зимы сорок второго года) мы стащили из каптерки - она тоже находилась в школьном здании - ящик с мылом. Мыло было наше - красноармейское, разрезанное на квадратные кусочки. Домой сразу не понесли, спрятали в кустах. Не прошло и несколько часов, как в дом ввалилась орава разъяренных немцев. Сперва они зашли на половину Шапуро. Витальки, на его счастье, дома не было. Отдуваться за все пришлось мне. Двое немцев схватили меня, разложили на столе, задрали на голову рубаху, стянули штаны и один приставил к моему животу острие ножа:
- Мило цап-царап?
- Не брал я никакого мыла! - кричал я и извивался, как уж. - Пустите, не брал я мыла!
Тут фашист надавил острием. Резкая боль пронзила мое тело. Я заорал благим матом.
- Во ист мило? Немецкий солдат банья идет.
Боль становилась невыносимой, я чувствовал, как по животу на стол каплями стекает кровь, но продолжал отпираться. И хорошо, что не признался, - наверняка они бы меня убили.
Фашисты гоготали, кричали:
- Где мило?!
Кончилось тем, что подхватили меня за руки и за ноги и выбросили через окошко в огород. А спустя неделю я перенес в сарай мыло, и мы им пользовались почти целый год.
Перед новым, сорок третьим годом дед Игнат подарил мне гитару. Мало-помалу я стал учиться играть по самоучителю и уже к началу весны знал несколько песен. Иногда вечерами мама, Светланка и Саша хором пели под аккомпанемент русские народные песни и наши советские: «Мы - кузнецы», «Катюша», «Светит месяц»… В один из таких вечеров к нам кто-то постучался в окно. Мама торопливо чиркнула спичкой и зажгла фитилек коптилки, сделанной из патрона крупнокалиберного пулемета. Всматриваясь в серую пелену вечерних сумерек, открыла форточку и тихо спросила:
- Кто там?
Колючий ветер и хлопья снега с шумом ворвались в комнату.
- Ветер это, - сказала мама.
Не успела она отойти от окна, как в коридоре послышались чьи-то шаги, потом отворилась дверь, и в комнату вошел незнакомый парень лет двадцати пяти. Он был высокого роста, в шапке-ушанке из собачьего меха, лихо надвинутой на левое ухо, и телогрейке.
- Здравствуйте, Мария Васильевна, - сказал парень.
- Здравствуйте, - ответила мама, пристально всматриваясь в незнакомца.
- Это я, Сережа Уваров. Не узнаете?
- Не узнала я тебя, Сергей Георгиевич. Вон какой вымахал!
Уваров усмехнулся и, прищурив серые глаза, простуженно сказал;
- А пришел я к вам вот по какому делу. До войны, знаю, была у вас большая домашняя библиотека. Сохранилась она?
- Нет, Сережа. Немцы еще прошлой зимой сожгли. Удалось спасти самую малость.
- Из политической литературы что-нибудь осталось? Мама отрицательно покачала головой.
- Постой, постой! Кажется, четвертый том Ленина. Лежит в дровянике, в ящике из-под снарядов…
- Так это же настоящий клад! - обрадовался Уваров. Когда мама вышла из комнаты, Сергей Георгиевич спросил у меня:
- Твоя гитара?
Я вспомнил про балалайку и насторожился.