Лейтенант смотрел на коричневые, в морщинах носатые лица стариков и думал: их жизнь, их мир, их душа так и остались для него непонятными. Они не пустили его, чужака, в свой дом и в свой мир, отвергли его. Их бог, витавший над лазурными куполами, над кандагарскими площадями и торжищами, над перепаханной снарядами «зеленкой», их бог не пустил его к домашним очагам и порогам, к той сокровенной сердцевине, что таится в каждом народе, не сразу, не вдруг открывается чужеземцу, и то если тот кроток и добр. Он, лейтенант, не был кроток и не был добр к кишлаку. Бил из танковой пушки над головами мохнатых лошадок, над хрупкими глинобитными кровлями. И эта жестокая необходимость борьбы порождала в нем временами чувство щемящего недоумения.
С горы спускался таджик, солдат из Душанбе, Саидов, без которого не обходились встречи с афганцами. Он, знавший фарси, чувствовал свою незаменимость. Иногда важничал.
– Саидов, – обратился взводный к таджику, рассматривая его смуглое лицо, застиранную солдатскую форму, обтертую о тесные углы радиофургона, – спроси у них, чего пришли!
Саидов обернулся к старейшинам. Поклонился им, улыбаясь, прижимая руку к сердцу, почтительный к их сединам. Начались взаимные приветствия – прикосновения щеки к щеке, поклоны, неторопливые расспросы о здоровье, о благополучии дома. Солдатская одежда Саидова и долгополые балахоны стариков не мешали их согласию.
– Что они, Саидов? – нетерпеливо спросил лейтенант. Таджик перевел вопрос старцам.
Те заговорили сначала все вместе, а потом, умолкнув, дали возможность говорить невысокому старцу в грязно-белых шароварах, в разбитых, многократно залатанных башмаках. Он опирался на суковатую крепкую клюку, отшлифованную, отлакированную наждачно-грубыми пальцами. И снова лейтенант уловил: «Карим… шайтан-арба… командор».
– Они говорят, три дня назад… – переводил таджик, вращая красноватыми от недосыпания глазами, – наша «Шилка» убила Карима. Карим подходил к дороге, стрелял из арыка. «Шилка» его убила, в голову, в руку попала…
Лейтенант кивал, вспоминая недавний бой, который нарисовал в стенгазете Кафтанов. Выходит, в этом скоротечном бою был убит Карим, главарь местной банды, досаждавший заставе. Сообщение старейшин радовало лейтенанта. Сильный, коварный враг убит. Он, Щукин, выиграл схватку. Теперь должно наступить облегчение. На этом участке прекратятся обстрелы колонн, взрывы мин на бетонке.
– К нему ночью сын пришел, – показал Саидов на старика с клюкой. Тот перестал говорить, беззвучно шевелил губами в завитках седой бороды. – Сын – «дух». С Каримом был. На себе Карима по арыку тащил. Сказал – Карим мертвый. Похоронили в Нагахане. Сказал, люди Карима очень злые. Будут командира шурави убивать…
Это лейтенанту понятно, бессильный гнев врагов, у которых убили главаря. Где-то в «зеленке», среди разрушенных кишлаков Нагахана, на мусульманском кладбище хоронили Карима. Теперь и над его могилой будет торчать деревянная жердь с зеленой, свежей, еще не выгоревшей на солнце тряпицей.
– Он говорит, – продолжал Саидов, – люди Карима будут нападать на заставу. Будут идти на «шайтан-арбу», на пулеметы. Заставу возьмут, всех шурави зарежут. Говорит, пусть командир, когда будет бой, «не стреляет кишлак». В кишлаке «духов» нет, одни старики и дети. «Духи» придут из «зеленки». Когда бой будет, пусть командир скажет своим, чтобы «не стреляли кишлак»…
А в нем, в лейтенанте, мгновенная паника. Будто налетела на солнце невидимая тень и вся застава оказалась в тени. Пустые серебристые баки, корма «бэтээра», глянцевитая каска часового – все вдруг померкло. Затмение охватило лейтенанта.
– Когда люди Карима хотели напасть на заставу? – спросил лейтенант. И пока таджик переводил, Щукин огляделся – не бегут ли уже от дороги воины в длинных одеждах. Гибкие, быстрые, пригибаясь, хоронясь за дувалами, целясь из гранатометов в бойницы и вышки заставы.
– Сегодня ночью будут нападать, – перевел таджик, почти бесстрастный, равнодушный к смыслу сообщения, озабоченный лишь тем, чтобы точнее перевести сказанное. – Говорит, «не надо стрелять кишлак». Только женщины, дети…
– Передай старикам, мы не будем стрелять в кишлак, – сказал лейтенант. – Но люди Карима тоже имеют минометы, имеют гранатометы, могут попасть в кишлак. Мы не будем стрелять.
Старики раскланялись, пожали лейтенанту руку. Удалялись медленно, чтобы старик с клюкой мог поспеть за ними. Покачивались чалмы, ветерок теребил бороды, накидки…
А в нем, в лейтенанте, паника, страх, смятение. Птичье, во все стороны обращенное беспокойство. За свое гнездовье, за солдат, за их жизни. Накрыть их собой, спрятать под распущенными перьями, озираясь, щелкая клювом, мерцая круглыми от страха и гнева глазами.
Он казался себе беззащитным. «Зеленка» вокруг, горы на горизонте, перерытая взрывами равнина, разрушенные и уцелевшие кишлаки – все стало сближаться, сдавливать заставу, теснить, сминать в складки, как утлое, захваченное людьми суденышко, готовясь с треском расплющить, поглотить малую горстку людей, его взвод. Он стоял, глядя на удалявшихся стариков, слыша подземное шевеление, трески хребтов, угрюмое движение гор.
И второе мгновенное чувство – кинуться за подмогой. Выйти на связь с батальоном. Пусть пришлют подкрепление, еще два взвода и танки. Пусть артиллерия начнет обработку «зеленки» по пристрелянным целям, разрывая в клочья притаившихся в арыках душманов, перекатывая над их головами красные глыбы огня, тучи горячей земли, копны зловонного дыма.
Бессилие, мольба о помощи уже через минуту сменились стыдом: не заметил ли кто из солдат его слабость и немощь? Стыд смыл недавнюю панику. И встречное, тонкое, пружинящее металлическое чувство отпора стало нарастать в лейтенанте, захватывая его волю, дух, усилия мышц, чуткость слуха и глаз. Оно было обращено на окрестные горы, на «зеленку», кишлак, пружинно оттеняло их от заставы, не давая сомкнуться и смять ее. Он, командир, стоя посреди заставы, словно упирался в кручи руками, раздвигал их, удерживал.
– Ступай работай! – отослал он таджика. – Скажи своим наверху, скоро к ним поднимусь!
Следил, как легкой поступью уходит вверх длинноногий Саидов. А сам уже водил зрачками вдоль границ заставы, над башнями, вышками, серебристыми баками, вершиной горы. В каждом месте незримого чертежа ставил мысленно точку, соединял их линиями, членил, выделял углы, секторы, биссектрисы. Словно доказывал теорему.
Если атака начнется снизу, от въезда, по пыльному пологому склону, по ночной, залитой луной дороге, заволнуются, заскользят, понесутся легкие, облаченные в пузырящиеся одежды стрелки – они натолкнутся на прямой, истребляющий огонь установленного в амбразуре пулемета. Пулеметчик, если его не накроет гранатомет, может пресечь атаку, поливая пулями весь открытый пологий склон. А если его убьют, если граната проломит кирпичную кладку и сомнет, сожжет пулемет, все равно весь въезд на заставу простреливается со второй, отдаленной вышки. Прямой наводкой станет бить автоматический гранатомет «агээс», усеивая склон сплошными частыми взрывами.
«Нет, отсюда они не пойдут!» – думал Щукин, исключая это направление атаки, представляя мерцающие красные взрывы на туманном, лунном откосе.
Он двинулся в обход по заставе, проверяя ее оборону, пытаясь найти и устранить возможные прорехи и бреши.
Под баками, в узком простенке, все так же играли в футбол.
– Отставить! – резко, зло остановил он игру. – Всем – бронежилеты и каски… «Агээсники»!.. Минометчики!.. На позицию! – И, оставляя за спиной изумленных, раздосадованных, расстающихся с забавой солдат, слыша, как они ворчат, неохотно разбредаются, выполняя его приказание, еще раз подумал: «Нет, отсюда они не пойдут!»
Он двигался, огибая кромку заставы, промеряя, просматривая каждый малый участок. Испытывал его на стойкость, на излом, будто мял в руках этот гнутый, зазубренный, бросовый ломоть земли. Изучал его заново, и без того известный ему лучше любого другого места на земном шаре.
Проходил мимо позиции танка. Позиция была пустой. Танк появлялся на заставе только в дни проводки колонн. Занимал место на взгорье, в мелком капонире, прикрывал своей пушкой движение грузовиков вдоль «зеленки». Место, где он стоял, было изрезанно гусеницами, залито соляркой, завалено пустыми пепельно-серыми гильзами.
Сразу за танковой позицией начиналась свалка. Залежи ржавых консервных банок, скопившихся здесь за годы существования заставы. Однообразные трапезы из тушенок и каш, консервированной картошки и сгущенки умножали этот завал ржавой жести. Когда дул ветер, изнурительный, однообразно-душный афганец, какая-нибудь его струя залетала в пустую банку, и та начинала тонко подвывать, скулить, монотонно постанывать, утомляя солдат своим однообразным, иссушающим душу воем. Казалось, на свалке стенает и скулит бездомная, забившаяся в ржавую груду собака.