— Муж лежит в параличе, три сына в армии, последний вчера ушёл в ополчение, невестки уехали с заводом. Что делать, товарищи, как уходить, как уходить?
Лейтенант, выйдя во двор, подозвал к себе Игнатьева и сказал:
— Игнатьев, останется три человека до утра для сопровождения комиссара. Вы в том числе.
— Есть остаться для сопровождения комиссара, — весело ответил Игнатьев.
Игнатьеву хотелось эту ночь провести в городе. Ему нравилась молодая беженка Вера, работавшая уборщицей в редакции местной газеты. После одиннадцати она возвращалась с дежурства, и Игнатьев обычно ожидал её в это время во дворе. Девушка была высокая, черноглазая, полногрудая. Сидеть с ней на скамеечке очень нравилось Игнатьеву. Он сидел рядом с ней, она вздыхала и рассказывала мягким украинским голосом о том, как жилось ей в Проскурове до войны, как она ночью пешком ушла от немцев, захватив лишь одно платье и мешочек сухариков, оставив дома стариков и маленького брата, как жестоко бомбили мост через Сожь, когда она шла в колонне беженцев. Все разговоры её были о войне, об убитых на дорогах, о детских смертях, о пожарах в деревнях. В её чёрных глазах всё время стояло выражение тоски. Когда Игнатьев обнимал её, она отводила его руки и спрашивала: «Зачем это? Пойдёшь ты завтра в одну сторону, а я в другую, и ты меня не вспомнишь, и я тебя забуду». — «Ну и что ж, — говорил он, — а может, не забуду». — «Нет, забудешь. Если б раньше ты меня встретил, вот ты бы послушал, как я песни спевала, а теперь не то у меня на сердце». И она всё отводила его руку. Но всё же Игнатьеву очень нравилось сидеть с ней, и он всё надеялся, что она одумается и не откажет ему в любви. О Марусе Песочиной он вспоминал теперь редко, и ему казалось, что раз человек на войне, нет большого греха, если он заведёт по доброй охоте любовь с красивой девушкой. Когда Вера рассказывала, он слушал невнимательно и всё поглядывал на её тёмные брови и глаза и вдыхал запах, шедший от её кожи.
Машины одна за другой выезжали на улицу, шли в сторону Черниговского шоссе. Долго шли машины мимо скамеечки, на которой сидел Игнатьев. И стало вдруг тихо, темно, неподвижно, только в окнах белели седые бороды стариков и белые старушечьи волосы.
Небо было звёздным и совершенно мирным. Лишь изредка сверкала падающая звезда, и военным людям казалось, что звезда эта сбита боевым самолётом. Игнатьев дождался Веры и уговорил её посидеть рядом с ним на скамейке.
— Устала я очень, боец, — сказала она.
— Да хоть немного посиди, — уговаривал он её. — Я ведь завтра уеду.
И она присела возле него. Он в темноте всматривался в её лицо, и она казалось ему такой красивой и желанной, что Игнатьев жалобно вздыхал. Она и в самом деле была очень красива.
Богарёв сидел, задумавшись, за столом. Встреча с командиром полка Героем Советского Союза Мерцаловым произвела на него неприятное впечатление.
Командир отнёсся к нему вежливо, предупредительно, но Богарёву не понравился самоуверенный тон его речи.
Богарёв прошёлся по комнате и постучал в дверь хозяину квартиры.
— Вы ещё не спите? — спросил он.
— Нет, нет, пожалуйста, — ответил торопливый старческий голос.
Хозяин квартиры был старый юрист-пенсионер. Богарёв раза два или три беседовал с ним. Старик жил в большой комнате, заставленной книжными полками, заваленной старыми журналами.
— Як вам проститься, Алексей Алексеевич, — сказал Богарёв, — завтра утром уеду.
— Вот оно как, — проговорил старик, — я сожалею. В это грозное время судьба мне подарила собеседника, о котором я мечтал долгие годы. Сколько бы ни осталось мне жить, я буду с благодарностью вспоминать наши вечерние беседы.
— Спасибо, — сказал Богарёв, — от меня вам презент — пачка китайского чаю, вы любитель этого напитка
Он пожал руку Алексею Алексеевичу и зашёл к себе в комнату. За короткое время войны он успел прочесть десяток книг по военным вопросам — много специальных сочинений, обобщающих опыт великих войн прошлого. Читать было для него так же необходимо, как есть и пить.
Но в эту ночь Богарёв не стал читать. Ему хотелось написать письмо жене, матери, друзьям. Завтра для него начинался новый этап жизни, и он сомневался, удастся ли ему в ближайшее время поддержать переписку с близкими.
«Дорогая моя, милая моя, — начал писать он, — наконец, получил то назначение, о котором мечтал, помнишь, я говорил перед отъездом…»
Он задумался, глядя на написанные строки. Жену, конечно, взволнует и огорчит это назначение, о котором он мечтал. Она не будет спать по ночам. Нужно ли писать ей об этом?
Дверь приоткрылась. На пороге стоял старшина.
— Разрешите обратиться, товарищ батальонный комиссар? — спросил он.
— Да, пожалуйста, в чём дело?
— Значит, осталась полуторка, товарищ комиссар, трое бойцов. Какое ваше приказание?
— Мы поедем в восемь часов утра. Легковая машина стала на ремонт, я поеду полуторкой. К вечеру мы полк нагоним. Теперь так. Никого из людей не отпускать со двора, спать всем вместе. Машину вы лично проверьте.
— Есть, товарищ батальонный комиссар. Старшина, видимо, хотел сказать ещё что-то. Богарёв вопросительно посмотрел на него.
— Так что, товарищ батальонный комиссар, прожектора по всему небу шуруют, должно, сейчас тревогу дадут.
Старшина вышел во двор и позвал негромко:
— Игнатьев!
— Здесь, — недовольным голосом отозвался Игнатьев и подошёл к старшине.
— Чтоб не смел со двора отлучаться.
— Да я безотлучно здесь, — ответил Игнатьев.
— Я не знаю, где ты есть безотлучно, а это тебе приказание комиссара, не отлучаться со двора.
— Есть, товарищ старшина, не отлучаться со двора!
— Теперь, как машина?
— Известно, в порядке.
Старшина поглядел на прекрасное небо, на тёмные затаившиеся дома и, зевая, сказал:
— Слышь, Игнатьев, если будет чего, ты меня побуди.
— Есть побудить, если чего будет, — сказал Игнатьев и сам подумал: «Вот привязался старшина, хоть бы спать скорее шёл, носит его».
Он вернулся обратно к Вере и, быстро обняв её, шепнул сердито и горячо ей в ухо:
— Ты скажи, для кого ты себя бережёшь, для немцев, что ли?
— Ох, какой ты, — ответила она, и он почувствовал, что она не отводит его руку, а сама обнимает его. — Какой ты, не понимаешь ничего, — шопотом сказала она, — я боюсь тебя любить: другого забудешь, а тебя не забудешь. Что же, я думаю, это мне и по тебе ещё плакать, — не хватит мне слёз. Я и так не знала, что столько слёз в моём сердце.
Он не знал, что сказать ей, да ей и не нужно было его ответа, и он стал целовать её.
Далёкий прерывистый звук паровозного гудка, за ним другой, третий пронеслись в воздухе.
— Тревога, — жалобно сказала она, — опять тревога, что же это?
И сразу же вдали послышались частые залпы зениток. Лучи прожекторов осторожно, словно боясь разорвать своё тонкое голубоватое тело о звёзды, поползли среди неба, и белые яркие разрывы зенитных снарядов засверкали среди звёзд.
Придёт день, когда суд великих народов откроет своё заседание, когда солнце брезгливо осветит острое лисье лицо Гитлера, его узкий лоб и впалые виски, когда рядом с Гитлером на скамье позора грузно повернётся человек с обвисшими жирными щеками, атаман фашистской авиации.
«Смерть им», — скажут старухи с ослепшими от слёз глазами.
«Смерть им», — скажут дети, чьи матери и отцы погибли в огне.
«Смерть, — скажут женщины, потерявшие детей. — Смерть им во имя святой любви к жизни!»
«Смерть», — скажет осквернённая ими земля.
«Смерть», — зашумит пепел под сожжёнными городами и сёлами. И с ужасом почувствует германский народ на себе взоры презренья и укора, с ужасом и стыдом закричит он: «Смерть, смерть!»
Через сто лет со страхом будут разглядывать историки спокойно и методически расписанные приказы, идущие из ставки верховного командования германской армии к командирам авиационных эскадр и отрядов. Кто писал их? Звери, сумасшедшие, или делалось это не живыми существами, а расписывалось железными пальцами арифмометров и интеграторов?
Налёт немецкой авиации начался около двенадцати часов ночи. Первые самолёты-разведчики, шедшие на большой высоте, сбросили осветительные ракеты и несколько кассет зажигательных бомб. Звёзды стали исчезать и меркнуть, когда белые шары ракет, подвешенные к парашютам, разгораясь, повисли в воздухе. Мёртвый свет спокойно, подробно и внимательно освещал площади города, улицы и переулки. В этом свете встал весь спящий город: белая фигура гипсового мальчика с горном, поднесённым к губам, возле Дворца пионеров; заблестели витрины книжных магазинов, и розовые, синие огоньки зажглись в огромных стеклянных шарах, стоявших в окнах аптек. Тёмная листва высоких клёнов в парке вдруг выступила из тьмы каждым резным своим листом, и возбуждённо закричали глупые молодые грачи, поражаясь внезапному приходу дня. Осветились афиши о спектакле в театре кукол, окна с занавесками и цветочными вазонами, колоннада городской больницы, весёлая вывеска над небольшим рестораном, сотни садиков, скамеечек, окошек, тысячи маленьких покатых крыш; робко заблестели круглые оконца на чердаках, янтарно-жёлтые пятна поползли по начищенному паркету в читальном зале городской библиотеки… Спящий город стоял в белом свете осветительных ракет, город, в котором жили десятки тысяч стариков, старух, детей, женщин, город, росший девятьсот лет, город, в котором триста лет тому назад построили учёную семинарию и белый костёл, город, в котором жили поколения весёлых студентов и умелых мастеровых людей. Через этот город шли когда-то длинные обозы чумаков, бородатые плотовщики медленно проплывали мимо его белых домов и крестились, глядя на купола собора; славный город, заставивший расступиться густые, сырые леса; город, где из столетия в столетие трудились знаменитые медники, краснодеревщики, кожевники, пирожники, портные, маляры, каменщики. Этот красивый старинный город на берегу реки был освещен тёмной августовской ночью химическим светом ракет.