Хабаров еще не успел переодеться, когда дежурный вахтер вызвал его в коридор. В Центре существовало неписаное правило: в комнату летного состава допускались только свои. А в коридоре Виктора Михайловича ждал посторонний.
— Слушаю вас, — сказал Хабаров, вглядываясь в молодого старшего лейтенанта. Парень выглядел лихо — франтовато сшитая форма, сияющие пуговки, свежие, без единой помятины… погоны, новые знаки различия.
— Я с восемьдесят четвертой, — сказал старший лейтенант, — моя фамилия Блыш. Пришел лично спасибо сказать и все такое…
Виктор Михайлович протянул руку летчику:
— Хабаров. Пожалуйста. Да, а почему вы все-таки не открыли фонарь?
— На этой заразе как откроешь, так все с улицы в морду тянет…
— Ясно! Опасались, значит, парад нарушить? — и летчик сделал неопределенное движение рукой, как бы оглаживая новенький мундир.
Старший лейтенант смутился.
— Понимаете, я эту гробину перегонял к вам из Рощинки — ее тут переделывать на какой-то стенд будут — ну и подумал: «Хоть оторвусь в культурном центре», вот и махнул в таком виде. Чехол под задницу, сам в параде. Лететь-то всего двадцать минут.
— Как же тебя без парашюта выпустили? — удивился Хабаров.
— А никто не заметил. Я пока рулил, сиденье пониже опустил. Плечи за бортами и лямок не видать.
— Силен орел. Блыш?
— Так точно, старший лейтенант Блыш Антон Андреевич. А вы?
— Что я?
— Ну, Гайка — это, так сказать, псевдоним, Хабаров — фамилия, а остальное?
— Виктор Михайлович.
— Вольнонаемный, что ли?
— Почему? Прикомандированный. Полковник. Блыш смутился.
— Если я что не так сказал, прошу прощения, товарищ полковник. Не знал. И вы учтите — главное, поблагодарить вас хотел. Извините, пожалуйста.
— Слушай, Антон Андреевич, мне тебя извинять не за что, а вот она может в другой раз и не простить. Она накажет.
— Виноват, товарищ полковник, не понял: она — это кто?
— Земля, Антон Андреевич. Земля всех берет: и младших, и старших лейтенантов, и полковников, и генералов. Ей на наши регалии наплевать. Ну ладно. Если не спешишь, подожди — я сейчас переоденусь и подброшу тебя в город.
Когда четверть часа спустя они выходили из летного домика, старичок, дежурный вахтер, спросил Хабарова:
— Никак брательник к вам прилетел, Виктор Михайлович?
— Почему ты решил, Васильич, что брательник? — спросил Хабаров и улыбнулся старику.
— Больно они на вас похожи.
— Вот и не угадал — не брательник он, а племянник.
— Ну-ну, все одно родня. Кровь, она себя оказывает. Как ни крути, не спрячешь, — и старик почтительно распахнул перед летчиком выходные двери. — Счастливо вам. Со свиданьицем!
Хабаров откозырял вахтеру и уже на улице сказал:
— Золотой старик, тридцать лет провожает и встречает ребят из каждого полета. Знатный дед и первый в мире болельщик авиации.
Блыш вежливо кивнул головой.
Небо блеклое, светло-серое, низкое. Не картина — загрунтованный холст. И края нечеткие, размытые: то ли есть горизонт, то ли нет — сразу не скажешь. Небо спокойное, сонливое, словно и неживое. Не встряхнет, не ударит, не закачает на невидимой воздушной волне. Только ослепит, если с ходу врежешься в его безликое, слоистое тело. Окутает прохладным, влажным, косматым туманом и сразу заставит позабыть, где верх, где низ, где право, а где лево…
Ни одна птица не летает в слоистых облаках. Сделает взмахов десять — и валится в неуправляемом падении к земле.
Человек летает. Летает по приборам, которые он изобрел, вырастил, приручил, в которые сумел поверить больше, чем в самого себя.
Уходя в низкое, неживое небо, пилот везет на остриях приборных стрелок скорость, высоту, курс, величину крена и направление на радиопривод; везет с собой крошечный силуэтик покачивающегося, то поднимающегося, то устремляющегося к земле самолетика, приживленного к искусственному горизонту.
Верь стрелочкам, слушайся самолетика, не пытайся несовершенными своими чувствами корректировать их строгий язык — и будешь на высоте, доберешься до самого солнца. Не поверишь — упадешь, упадешь, как большая глупая птица.
Мать стояла на балконе, когда Хабаров вышел из подъезда, уселся в свою черно-белую машину и, лихо развернувшись в тесном палисаднике, уехал. Мать помахала ему рукой и медленно пошла в комнаты.
С тех пор как Виктор Михайлович развелся с женой и жил снова вдвоем с матерью, у матери наступили трудные дни. Впрочем, дни были не только трудными, но и радостными и тревожными. Мать ни разу не спросила сына, почему он оставил семью. Мать жалела Киру и еще больше маленького Андрюшку. Но раз Витя так решил, значит поступить по-другому он не мог. Мать говорила мало, но она все видела, все понимала и все-все чувствовала. Не легко давалось ее Вите это постоянное, подчеркнутое спокойствие, эта неторопливость, эта умышленная приторможенность движений и слов. Ведь по-настоящему он был резким, увлекающимся, вспыльчивым мальчиком.
Летчик никогда не говорил матери, куда уезжает: на полеты, по делам, развлечься. Он никогда ничего не сообщал ей ни о машинах, ни о полетах, но она прекрасно понимала — полеты бывают разные: простые — тренировочные, сложные — испытательные, нормальные, более и менее рискованные… Когда он уезжал вечером и уже в коридоре, берясь за замок, говорил:
— Ты ложись, спи, я вернусь сегодня поздно, — она покойно ложилась в постель, но никогда не засыпала до его возвращения. Мать лежала тихо, прислушиваясь к еле уловимым ночным шорохам большого дома и ждала.
Она заставляла себя думать о чем угодно, только не о сыне. Лучше всего было вспоминать тихий приокский городок, где она родилась и выросла, хорошо было представлять далеких подруг юности, давно уже растерянных, давно исчезнувших из ее жизни; не возбранялось вновь и вновь перебирать в памяти медицинский институт — все волнения, все встречи, все радости и разочарования; можно было воскрешать тонкое, точеное лицо Михаила Хабарова — сначала студента-сокурсника, потом блестящего военного врача, потом ее мужа и отца Вити. Однако переключаться на самого Виктора строго воспрещалось.
Но разве есть на свете нерушимые запреты? Особенно для материнского сердца? Случались ночи, когда она не могла не думать о сыне, о его трудной работе, о его товарищах, о его судьбе. И тогда время тянулось еще медленней. Но она не позволяла себе зажигать свет и нервно взглядывай, на стенные часы, которые в ее усталом мозгу стучали то тише, то громче, но никогда не умолкали совсем.
В конце концов Анна Мироновна всегда слышала, как осторожно поворачивается ключ во входной двери, слышала, как Витя снимает ботинки в коридоре, как, осторожно ступая, идет в ванную. Обычно она засыпала под мерное стрекотанье душа. Хабаров уже давно заметил: когда он уезжает на ночные полеты, мать не спит, дожидается его возвращения. Он понимал, что никакие слова ничего изменить не смогут, и придумал хитрость: собираясь на аэродром, надевал самый лучший костюм, завязывал легкомысленный галстук и говорил чуть развязным, вовсе не свойственным ему тоном:
— Мам, я, пожалуй, к приятелям прошвырнусь, если сильно задержусь, не беспокойся. По моему холостяцкому положению… Словом, сама понимаешь.
Мать никогда не возражала ему, но она всегда знала, куда он едет на самом деле — к друзьям, к подругам или на полеты.
Сегодня Виктор Михайлович уехал из дому в начале десятого. Мать прибралась в комнатах, постелила себе и ему, неторопливо разделась и легла. Спать было рано, но мать устала, и еще с утра ей нездоровилось: кружилась голова, волнами находила слабость. На тумбочке перед кроватью была приготовлена книга, но читать не хотелось. Анна Мироновна лежала и думала. И мысли, пренебрегая запретами, возвращались к одному и тому же.
Тогда они пришли вчетвером: Витя, высокий, некрасивый, очень рыжий штурман, пожилой громкоголосый инженер и застенчивый, похожий на девушку радист. Все вместе они были экипаж. Витин экипаж.
— Хорошо бы чайку с закусочкой, ма, — сказал Витя, — коньячку в принципе тоже можно…
Мать захлопотала на кухне, ей Очень хотелось принять его экипаж как следует, и она сердилась на Витю: почему не предупредил, что приведет гостей. Мог бы позвонить. Она успела бы тогда поставить пирог, могла соорудить пельмени, не покупные, а настоящие сибирские, могла бы… Мать возилась на кухне, стараясь не прислушиваться к разговору мужчин. А мужчины спорили. Спорили громко, нисколько не заботясь об изысканной деликатности выражений.
— …ты несешь, Виктор Михайлович. Сдохнуть мне на этом месте, не прав ты! — почти выкрикивал инженер. — Какие они аферисты? Ерунда! Им приходится спешить, их гонят. Неужели не понимаешь? Большая лайба стоит до сих пор, так хоть на этой надо показать работу…