Было около полуночи, когда в палатку Джамал-Едина вошел офицер из милиционеров и объявил ему, что по приказанию генерала Граббе его под конвоем казаков отправят в главную квартиру.
— Зачем? — спросил гордо, но не без некоторого внутреннего страха Джамал-Един.
— Про то знает начальство. Одно могу сказать, Джамал, тебе нет причин бояться: русские честный народ и хорошо обращаются с пленниками.
— С пленниками? — засверкал глазами Джамал-Един. — Так я, по-твоему, пленник? Презренная собака, вдвойне презренная за то, что, будучи мусульманином, служишь гяурам, ты лаешь, сам не зная о чем! Я аманат, а не пленник, заложник, добровольно выданный вам моим отцом, и когда переговоры окончатся, меня должны вернуть отцу.
— Хорошо, — сердито отвечал милиционер, — а пока ты поедешь туда, куда прикажут. Не советую тебе очень храбриться, ты еще не велика птица, не топорщи чересчур свой хвост, чтоб перья не высыпались [45].
Сказав это, милиционер повернулся к Джамалу спиной и вышел, провожаемый взглядом, полным ненависти.
Осторожно, но торопливо пробирается по глухим горным дорожкам небольшой русский отряд.
В середине отряда на седле плечистого здорового казачьего урядника сидит Джамал. Локти у него связаны, одной рукой казак обхватил стройную талию Шамилева сына, а другой держит поводья своего доброго, шагистого коня. Кругом плотной стеной едут остальные казаки. Неспокойно у них на сердце, чуют станичники, не миновать им стычки с абреками. Недаром, когда они выезжали, несколько милиционеров толкались около них. Эти азиаты — народ продажный, служат и вашим, и нашим. Очень возможно, что они, пронюхав, когда и куда отправили Джамала, тайно дадут знать об этом старику Шамилю или его другу Кибит-Магоме, который, как хитрая гиена, вот уже с месяц кружит около русского лагеря.
Но если простые рядовые казаки неспокойны, то тем большая тревога лежит на сердце начальника отряда сотника Пономарева. Ответственное поручение принял он на себя, и слишком мало силы дали ему для выполнения такого опасного дела. Сотня казаков да два взвода пехоты. Что поделаешь с такими силами на случай, если Кибит-Магома с андийцами или бесстрашный наездник Ташав с своими чеченцами нападут на отряд? У каждого из них поболе двух тысяч доброконных наездников, к тому же на их стороне преимущество выбора места для засады.
«Господи, пронеси, Господи, помоги», — мысленно молится Пономарев. Не за себя боится он. Что ему! Или он не досыта нагляделся в глаза смерти? Нет, его страшит, чтобы горцам как-нибудь не удалось отбить Шамилева сына. «И в могиле покоя не найдешь, — рассуждает сивоусый почтенных лет сотник, — станичники опосля смерти попрекать будут, вот, скажут, доверили лайдаку важное государственное дело, Шамилева щенка в целости предоставить, и того не сумел, несуразный черт!»
От таких мыслей пуще болит сердце храброго сотника, и еще зорче вглядывается он в ночную мглу… Вдруг… Или это ему почудилось, или действительно впереди, на уступе крутой горы, мелькнула тень всадника.
Раздался топот скачущих во весь опор лошадей.
Это дозорные казаки из головного дозора несутся сломя голову назад. Значит, так и есть — татары!
В то же мгновение справа и слева загремели частые выстрелы. Заслышав их, пехота, не дожидаясь команды, рассыпалась в цепь и открыла пальбу. Одна полусотня казаков проскакала вперед, готовая ударить в шашки на неприятеля, если бы он показался, другая еще плотнее сжалась вокруг Джамал-Едина. Только перебив всех этих плотных, широкоплечих бородачей, удастся горцам добраться до затерявшегося между ними шамилевского сына. Перестрелка тем временем разгоралась, но уже по тому, что горцы не решались атаковать малочисленный русский отряд, Пономарев понял, что их должно быть немного.
Это соображение разом успокоило сотника. Не обращая внимания на пролетавшие вокруг него пули, он смело двинулся вперед. Вдруг сквозь трескотню ружей до него донесся детский болезненный крик. Пономарев поворачивает лошадь и с беспокойством бросается к казакам.
— Что такое случилось? — торопливо спрашивает он ближайших, не менее его смущенных казаков.
— Так что, ваше благородие, мальчонка шамилевского пулей зачепило, — докладывает сотнику кто-то из ближайших казаков.
Пономарев торопливо соскакивает с коня и подбегает к Джамал-Едину. При неясном свете притулившегося за тучками месяца он видит бледное, искаженное болью лицо мальчика, его широко раскрытые глаза и крепко стиснутые зубы. Джамал делает нечеловеческие усилия, чтобы не стонать, и бережно правой рукой поддерживает кисть левой, из которой фонтаном бьется кровь.
— Ишь ты, пащенок, — с восхищением перед его стойкостью произносит бородач-урядник, — и не пискнет, ах ты, отродье басурманское!
— Болтай ты тут еще, — с сердцем обрывает урядника Пономарев и торопливо приступает с опытностью заправского хирурга к перевязке раны, употребив для этого половину своей собственной рубахи [46].
Тем временем выстрелы утихают. Горцы, видя свою неудачу и предчувствуя скорый рассвет, спешат отступить в горы. Не тревожимый более никем, отряд торопливо продолжает путь, радуясь, что все обошлось сравнительно благополучно.
XXIV
21 августа на рассвете Шамиль призвал к себе всех оставшихся еще в живых наибов и более почтенных из числа мюридов.
— Друзья и братья, — произнес он торжественно, — русские не приняли моих условий. Будем продолжать борьбу, покуда еще есть сила в руках и заряды в ружьях.
— А что же станется с твоим сыном, имам? — спросил Енус, горячо любивший мальчика.
При этом брови Шамиля насупились.
— Наш сын для нас умер. Мы с душевным прискорбием похоронили его. Произнесем же над ним заупокойную молитву и отомстим за его смерть проклятым гяурам.
Произнеся эти слова, имам поднял руки к небу; то же сделали и его приближенные.
Пробормотав в растопыренные пальцы заупокойную молитву по Джамал-Едину, они размазали ее по лицу и затем снова занялись обсуждением предстоящего боя.
Вдруг резкий, отрывистый грохот орудийного выстрела потряс саклю. Все невольно вздрогнули.
— Проклятые гяуры! — в бессильном бешенстве потряс кулаком Шамиль. — Да разверзнется под вами земля, да пожрет вас огонь небесный! К оружию, братья и друзья, если нам и суждено погибнуть, то легка смерть для убивающего [47].
Снова закипел кровопролитный бой.
До самой ночи держались мюриды, не допуская штурмующих проникнуть за перешеек, отделявший передовую, занятую русскими площадку от передних окопов, защищавших вход в Новое Ахульго, но к ночи почти истребленные остатки их принуждены были отступить в Старое Ахульго.
На этот раз рота, в которой числился Колосов, была первой пущена в атаку. Быстро добежали солдаты до перекопа, игравшего такую фатальную роль за все время осады нами Ахульго, и стали кубарем скатываться в его зияющую пасть, уже поглотившую немало русской крови.
«Вот сейчас начнется!» — думал Колосов, карабкаясь вверх и не спуская глаз с маленьких бойниц, любопытно глядевших на русских, быстро со всех сторон спешивших к ним.
Но что это значит? Бойницы молчат. «Выдерживают, подлецы, — назойливо вертится в уме солдат и офицеров, — на верный выстрел подпускают!» Действительно, в одной из черных глазниц показался белый дымок и гулко пророкотал выстрел. Солдаты насторожились. Вот-вот, сейчас задымятся остальные бойницы, и смерть свинцовым ураганом ворвется в ряды. «Господи, кого первого?» — проносится у каждого тревожная мысль. Однако проходит минута, другая, а страшные бойницы безмолвствуют, только из первой продолжают один за одним, с короткими промежутками, вылетать белые дымки и глухо щелкать сухие, короткие выстрелы, никому, впрочем, не наносящие никакого вреда.