— Это должны сделать вы сами, — внушающе посоветовал капитан, как только они остановились передохнуть, и вложил ему в ладонь его же пистолет.
Курбатов порывался остановить их обоих, но так и не решился. Прекрасно понимал: Радчука им уже не спасти, а с тяжелораненым далеко не уйдешь.
— Может быть, вместе с документами и кителем штабс-капитана Радчука я перенял и судьбу его, как думаете, подполковник?
— Вы ведь завидовали этой судьбе. Надеюсь, вы не убили этого страдальца офицера.
— Упаси Господь!
— Все остальное, сколь бы тяжко оно ни было, вам простится.
Курбатов умолк и вновь прислушался к выстрелам, доносившимся от того берега. В этот раз карабин Власевича молчал и Курбатову очень хотелось верить, что Черный Кардинал всего лишь сменил его на самодельное весло. За время их похода князь привык, буквально привязался к этому человеку, поэтому плохо представлял себе группу маньчжурских стрелков без него.
— Так оно и произошло, — простонал цыганчук Гуцо, слушая уже только самого себя. — Так и произошло. Ведь надо же… напиваясь, Радчук, тот, настоящий, Богом сотворенный, всегда плакал и мечтал умереть на берегу Дона. Почему Дона — не знаю. Ведь родом-то был с Украины, откуда-то из Подолии. И вот меня, лже-Радчука, судьба и дьявол обвели вокруг всего мира, через Болгарию, Турцию, Персию, Китай… чтобы погубить на том самом… берегу Дона. Смертельная рулетка, как сказал бы Власевич.
— Послушайте, поручик, — задержал его руку с поднесенным к виску пистолетом Курбатов. — Слово офицера, что никто не узнает о том, что мы только что слышали от вас. Даже Тирбах и Власевич. Для всех нас, для всего белого офицерства, вы погибли на Дону как офицер, штабс-капитан Радчук.
— Признателен, князь. Это по-офицерски. Просить не решился. Но по-божески, а значит, по-офицерски, — сухим щелчком спускового крючка поставил он точку на исповеди длиной в сумбурную, преисполненную лжи и опасностей жизнь лже-Радчука.
К тому времени, когда фон Тирбах и Власевич переправились на правый берег Дона, Курбатов и Кульчицкий уже похоронили Радчука на склоне небольшой возвышенности. Встречая плот своих соратников, Кульчицкий сообщил им, что Радчук покончил жизнь самоубийством и, немного помолчав, добавил:
— Я поступлю точно так же.
— То есть? — не понял его Курбатов.
— Хочу, чтобы вы знали… Я смою свой позор, как надлежит смывать его дворянину.
— Прекратите, капитан, — недовольно поморщился Курбатов. — Мы пришли сюда, чтобы сражаться, а не стреляться по всякому глупому поводу. Плот столкнуть по течению. Уходим. К утру мы должны быть километрах в двадцати отсюда.
— Вы говорите, как обязан говорить командир. Но мой позор — это мой позор. И не сомневайтесь, что смою его, как только достигну границы Польши. У первой же польской деревушки, — негромко заверял Кульчицкий, приноравливаясь к заданному Курбатовым темпу ночного марша. — Клянусь честью дворянина, у первой же польской…
— Зачем так долго томить душу? — саркастически поинтересовался шедший вслед за ним фон Тирбах. Ни путь диверсанта длиной в несколько тысяч километров, ни ежедневный риск, ни храбрые налеты на воинские объекты так и не сдружили этих двоих людей — вот что больше всего удивляло сейчас подполковника. Тем более что он тоже несколько раз пытался погасить пламя их раздора.
Но что поделаешь: Кульчицкий не желал признавать возведение Тирбаха в бароны, в то время как фон Тирбах терпеть не мог в нем «аристократствующего поляка». И вообще Курбатову показалось, что чем ближе они подходили к линии фронта, к Германии, тем отчетливее проявлялись в словах и поступках фон Тирбаха арийский дух, его непонятно из чего произраставшая великогерманская нетерпимость к унтерменшам. И хотя самого Курбатова это, очевидно, до поры до времени никоим образом не касалось, все же он начал призадумываться: как поведет себя этот человек, когда окажется в границах рейха?
«Еще неизвестно, останешься ли ты и впредь для барона тем последним авторитетом, который пока еще сдерживает его здесь, к России, — молвил себе Курбатов. — Главное — вовремя почувствовать, что он окончательно превращается в высокомерного германского нациста. И лучше бы — еще в те дни, когда убрать его не составляет особого труда». Однако тотчас же признался, что ему не хотелось бы, чтобы их дружба и воинский путь окончились таким откровенно подлым образом.
— Вы жалкий, презренный служанкин сын, — с убийственным спокойствием отомстил фон Тирбаху поляк. — И навсегда останетесь таковым, если не поймете, что истинный аристократизм заключается не в великосветском хамстве и вседозволенности, а в умении быть великодушным.
— В таком случае, вы вообще не аристократ. Ибо даже представления не имеете о том, что такое истинное великодушие. Кого угодно могу признать великодушным, только не вас.
«В группе назревает бунт», — понял подполковник. Он мог бы тотчас же прекратить эту свару, но что-то подсказывало ему: этим двоим лучше дать возможность высказаться, иначе они затаятся и ссора может оказаться кровавой.
В этот раз Кульчицкий сделал то, чего не сумел сделать фон Тирбах, — великодушно промолчал. Впрочем, в молчании его великодушия было столько же, сколько и великопольского шляхетского презрения.
— Я всего лишь хотел, — молвил он после примирительной паузы, — чтобы все вы, господа офицеры, поняли: свой позор я готов смыть. Как только смогу быть уверенным, что тело мое будет предано польской земле.
— Не забудьте убедить нас, что она польская, — откликнулся Власевич, шедший в нескольких шагах позади группы и как бы прикрывая ее отход.
На окраине деревни, у плетня, стояла повозка, запряженная парой чахлых лошадок. Тирбах метнулся к ней; оглушил выходившего из ворот мужичка, и вскоре повозка мчалась через полувымершую деревню, наполняя ее грохотом и скрипом несмазанных колес.
— Нам бы несколько металлических дуг и кусок брезента, — расфантазировался Власевич, взявший на себя обязанности кучера. — Тогда бы мы превратили нашу каруцу в настоящую цыганскую кибитку. И на кой черт нам война? Лови себе по окраинам сел одичавших кур и лошадей, води по ярмаркам медведя и гадай на картах осиротевшим молодкам. Какая еще жизнь нужна человеку, которому вся эта жизнь основательно опостылела?
— За цыганками, думаю, дело не станет, — заметил Кульчицкий. После того как стрелки услышали клятву об искуплении, капитан почувствовал себя непринужденнее, гнет позора уже не томил его, а невосприятие бароном фон Тирбахом поляк попросту старался игнорировать.
— В моем присутствии эту мразь помойную — цыган — прошу не упоминать, — проворчал тем временем барон, правда, сделал это на немецком.
— Браво, фон Тирбах, — иронично, и тоже на немецком, поддержал его Курбатов. — Будем считать, что экзамен на чистоту арийских помыслов вы уже выдержали.
— В таком случае мне придется объявить, что мой табор — исключительно для славян, — молвил Власевич. С той минуты, как он взялся за вожжи, в нем взыграла кровь прирожденного кавалериста. — А вообще-то жаль, что лошадей вдвое меньше, чем нас, и не послал Бог седел.
* * *
Еще почти два часа их «кибитка» двигалась на северо-запад. Жаркий ветер, прорывавшийся откуда-то из глубин придонской степи, даже сейчас, в полночь, казался умертвляюще сухим, а безлесная равнина, посреди которой диверсанты со своей повозкой оказались, как потерпевшие крушение моряки — на утлой лодчонке посреди океана, представлялась бесконечной. И задремал Курбатов только тогда, когда понял, что ближайшие километры ждать появления хоть какого-нибудь лесочка бессмысленно.
Сено, на котором покоилась его голова, отдавало прелостью; юрт, в который она упиралась, источал жалобные стоны дорог, а сама повозка почему-то казалась подполковнику грубо сколоченным гробом, в котором он наблюдал себя уже как бы со стороны, высоты поднебесного полета души. Причем в полете этом душа его явно подобрела. Ему хотелось, чтобы кибитка двигалась вечно и чтобы он мог вечно видеть себя посреди степи, на обочине Млечного Пути, между копной сена и звездным небом.
Где-то там, впереди, простиралась Украина, земля его предков, о которой он слышал много рассказов и легенд, о которой вспоминали почти все песни его казачьего детства, но которой так никогда и не видел.
«Интересно, почувствую ли что-нибудь особенное, ступив наконец на украинскую землю? — подумалось Курбатову. — Вряд ли. Все, что могло связывать меня с этой землей, что способно отзываться на ее вещий зов, давно развеялось вместе с прахом моих предков… И все же… — не согласился он сам с собой, — сейчас, в эти мгновения, ты явственно ощущаешь: эта земля уже где-то рядом. Она ждет. И она какая-то особенная. Уже хотя бы потому, что твоя, что Родина. А ведь еще совсем недавно, отправляясь в этот рейд, ты совершенно не задумывался над тем, что предстоит пройти землями казачьей вольницы рода Курбатов. Даже там, за Доном, Украина оставалась для тебя не более чем территорией, по которой пролегает линия фронта и которую тебе предстоит пройти, чтобы присоединиться к войскам союзников».