Одним из таких был довольно приветливый, пухленький и располагающий к себе, средних лет мастер-немец по фамилии, если не отказывает мне память, как будто бы Штенсель. Несмотря на строжайший запрет, он всячески потворствовал нашему брату, разными способами пытаясь облегчить нашу участь. Никто из нас ни разу не подвергался его ругательствам, ни на одного из нас он ни разу даже не замахнулся. Мало того, он всячески оделял нас продуктами. Штенсель до того вошел в наше доверие, что попасть порой в его команду нами почиталось за некое благо, которое он всеми силами пытался завоевать и закрепить за собой. Немного понимая русский язык и даже несколько переговариваясь на нем с нами, он, однако, никогда не пытался злоупотреблять этим, но позволял нам свободно разглагольствовать меж собой на любые темы. Мы настолько уверились в его непререкаемых достоинствах, что и не скрывали теперь своих разговоров при нем на самые жгучие и опасные для нас темы. Наши дружественные отношения с ним день ото дня все более крепли, и у нас не было ни малейшего сомнения в его порядочности и доброжелательстве. И никому из нас даже в голову не приходило, что мы имеем дело с искусным артистом, умело разыгрывающим роль друга, чтобы быть в курсе наших мыслей и намерений.
Так бы, вероятно, и продолжалось в дальнейшем, но вот в один из морозных дней, находясь на трассе под его наблюдением, мы, спасаясь от холода, временами подходили к костру, у которого он находился и к которому разрешал нам прибегать для обогрева. Согреваясь у спасительного костра, мы, как всегда, не таясь от него, делились своими самыми опасными мыслями и новостями. Присутствующий при этом с нами наш общепризнанный информатор и поставщик злободневных параш, метко прозванный нами Обозревателем, неожиданно приметил обрывок немецкой газеты и, тотчас же подобрав его, уткнулся в него в надежде почерпнуть в нем что-то новое. Основательно изучив его, он, не таясь, громогласно заявил нам при мастере:
— А в газете-то сообщается, что английская авиация нанесла мощный бомбовый удар по Кельну, основательно разрушив город. Пострадал-де даже знаменитый Кельнский собор — шедевр готического зодчества. Как видите, союзники тоже не спят и здорово дубасят Германию.
Мы принялись деятельно обсуждать это событие, не обращая внимания на внимательно прислушивающегося к нашему разговору Штенселя. Обогревшись, мы принялись расходиться от костра по местам, и тут произошло нечто такое, что невольно ошеломило нас. Наш благожелатель-мастер, неожиданно поднявшись от костра, внезапно нанес убийственный удар лопатой по голове уходящему последним Обозревателю. Обернувшись, мы увидели своего несчастного товарища на снегу, обливающегося дымящейся на морозе кровью. Ничего не понимая, мы подняли Обозревателя и усадили на пень по соседству с костром. Штенсель же, ничего не говоря и не объясняя, как ни в чем не бывало, проследовал на участок и принялся руководить работами. Его изуверский поступок никак не укладывался в нашем сознании, и мы тщетно ломали головы для его объяснения.
Обеспокоенные состоянием пострадавшего товарища, мы, работая, ничем не могли помочь ему и все это время, до окончания рабочего дня, не имели никакой возможности подойти к нему и оказать какую-либо помощь. Не проявлял к нему ни малейшего внимания озлобленный на него Штенсель. При окончании работы мы нашли Обозревателя распластавшимся на утоптанном снегу, всего в крови, застывшей уже на морозе. Подняв, мы отнесли его к прибывшему составу и погрузили в одну из открытых коробок. Прибыв к бельгийскому лагерю, где производится посадка-высадка советских военнопленных, мы на руках донесли Обозревателя до лагеря и поспешили доставить его в ревир.
— Э-э-э! Это кто же его так? — поинтересовался фельдшер Савельич.
Получив наш ответ, он счел нужным уяснить причину столь неожиданного перевоплощения Штенселя.
— Да за что это он его? Что он сделал такого, чтобы вывести из себя Штенселя?
— Мы сами ничего понять не можем. Ничего Обозреватель не делал такого, чтобы так обозлить мастера. Нашел клочок немецкой газеты, вычитал там о бомбежке Кельна и собора в нем, о чем и поделился вслух с нами. Только и всего!
— То-то вот и есть, что «только и всего». Штенсель-то сам из Кельна, вот и озверел, услыхав такое. Вот и ясно все! А что касается пострадавшего, то ничем успокоить вас не смогу. Аховое у него положение! Серьезная травма черепа и опасная потеря крови. Почти полдня ведь находился без помощи. Требуется переливание крови. А как это сделаешь в нашем-то ревире? Ничего же этого у нас здесь нет! Ни крови, ни аппаратуры, ни возможности! Окажем, конечно, посильную помощь, а этого ему сейчас мало. Так что ничем порадовать вас не в состоянии. Плохи его дела, прямо вам скажу!
Утром нам стало известно, что, несмотря на все старания Савельича, спасти несчастного не удалось, и ночью, не приходя в сознание, Обозреватель скончался.
Случившееся потрясло весь лагерь и, естественно, принудило нас в корне пересмотреть свое отношение к Штенселю. Он предстал перед нами совсем в другом обличье. Как-то само собой открылось, что благожелательным он был отнюдь не из сострадания к нам, а совсем по другой, далеко не похвальной, причине. По поручению лагерного командования он разыгрывал из себя этакого сострадальца к военнопленным для выпытывания их настроений и намерений, что ему весьма удавалось. И только случай с Обозревателем открыл нам его истинное лицо опытного лицемера и подлинного изувера. Разоблачив и развенчав своего бывшего благодетеля и кумира, мы стали его сторониться, как чумного. Почувствовав наше к себе отчуждение, он еще некоторое время пытался восстановить прежние взаимоотношения и вернуть к себе былое расположение, но, встретив наше явное недоброжелательство к себе, тотчас же сбросил с себя личину прежнего друга и дал волю своему фашистскому нраву. На глазах у всех он из благодетеля превратился сразу же в злобствующего недоброжелателя и принялся всячески измываться над нами, во всем следуя примеру своих коллег. Перед нами раскрылся злобный враг. И теперь редкий день проходил без того, чтобы он кого-либо из нас не избил и не затравил.
Так прославленный Кельнский собор, до того далекий и чужой, изображение которого ныне я неспроста столь бережно храню у себя, по воле непредвиденного и трагического случая стал известен и памятен мне.
ОСТАТОЧНАЯ КРОВЬ
Утром по всему лагерю пронесся необычный слух, что нагрянула некая немецкая врачебная комиссия и что готовится какой-то повальный медицинский осмотр.
— К чему бы это? — недоумеваем и настораживаемся мы. — Какой еще тут к черту осмотр, когда и без него видно, что все уже давным-давно не люди, а полуживые покойники? Разве лишь для того, чтобы выявить и отсеять явно непригодных к работе, а затем попросту избавиться от них? Так с этим они и без комиссии успешно справлялись. А может, никакой такой комиссии-то вовсе нет, и все это не более, как очередная параша? Мало ли кто что в лагере болтает!..
Развернувшиеся вскоре события, однако, рассеяли все наши сомнения и подтвердили достоверность слуха. Все началось с того, что, когда уже выстроенные на плацу мы ожидали распределения по работам, перед нами неожиданно выступил лагерный переводчик.
— По распоряжению коменданта лагеря, — оповестил он, — выход на работу сегодня временно откладывается в связи с тем, что у всех вас будут брать на анализ кровь. Проводиться это будет в нашем ревире специально прибывшим в лагерь немецким медицинским персоналом в порядке очередности. Сейчас вы можете разойтись, но каждая выкликнутая палатка обязана немедленно и в полном составе явиться к ревиру, иначе она понесет суровое наказание. Всем ясно? Тогда — разойди-и-и-ись!
Сгорая от любопытства, мы тут же кинулись к ревиру и, вызвав пользующегося всеобщим уважением фельдшера Савельича, буквально засыпали его вопросами.