Малорослый и немногословный дух, которого в группе называли Немым, тоже успел обыскать найденный им труп. Он выгреб из карманов сержанта Гольчука мятую, ополовиненную пачку сигарет, нетронутый перевязочный пакет, а из раскладки вытащил гранату. Затем подобрал раскиданные рядом пустые магазины – пригодятся. Разобравшись с трофеями, Немой присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть лицо убитого русского бойца. Удивительное удовольствие! Мертвый враг – как приобретенная по небольшой цене очень дорогая вещица. Дорогая, но бесполезная. Вот он сидит, прислонившись спиной к дувалу, уронив голову на грудь, крепкий, широкоплечий, с обезображенным лицом – осколок гранаты вошел в переносицу и вырвал кусок черепной кости вместе с правым глазом и ухом. Кровью залило куртку на плече, а рукав вообще целиком бурый… Немой улыбнулся от удовольствия, протянул руку, просунул большой палец в студенистый мозг, ухватился покрепче за шероховатый, как у ножовки, край черепной кости и приподнял голову. Отрезал он ее недолго. Сначала рассек мышцы шеи, перерезал белые, скользкие, подвижные, уже опорожненные артерии, а потом, вставив лезвие кинжала между шейными позвонками, двумя сильными движениями перерезал сухожилия. Голова была тяжелой, как крупный капустный кочан. «Зачем она тебе?» – спросил Рябой, выйдя из сарая. «Продам», – ответил Немой, приподнял добычу, посмотрел еще раз в обезображенное серое лицо, взвесил, размахнулся и швырнул голову в дувал. Голова глухо стукнулась о твердую, как камень, глину, брызнула кровянистой слизью, упала и неровно покатилась, накатываясь то на нос, то на торчащий из среза позвонок. «Уходим!» – крикнул Абдалла, командир группы. Нельзя было расслабляться и праздновать победу – русские вот-вот могли вернуться.
Группа услышала команду, но выметаться из кишлака не спешила. Трудно отказаться от такого удовольствия! Молодой Карим – ему еще не было двадцати – с приплюснутым, землистым, покрытым редкими курчавыми волосками лицом вытягивал труп за ноги. Тело было присыпано обрушившейся соломенной крышей. Карим надеялся найти в карманах деньги, он почему-то был уверен, что у русского в карманах целая пачка денег. Он волочил труп на середину двора, и курносый нос русского оставлял на раскрошенной глине неровный след, мелкую канавку, а обе руки, у которых почему-то были оторваны кисти, увлажняли пыль сукровицей. Карим взялся за тело, перевернул его на спину и тотчас издал разочарованный возглас. Эта русская свинья подорвала себя гранатой, прижав ее к груди, и мощный взрыв не только разворотил грудную клетку, но и разорвал в клочья всю переднюю часть хэбэ. Ни карманов, ни пуговиц, ни ремня – одна кровавая рвань. «Ах ты гад! – проворчал Карим и ударил каблуком по носу. – Гад! Гад! Оставил меня без денег!» Он бил, бил, пока раздробленный носовой хрящ не вошел в глубь черепа. Молодому моджахеду этого показалось мало, он выдернул из ножен кинжал, отрезал уши, а потом вогнал лезвие поочередно в помутненные, но еще сохранившие голубизну глаза. Напоследок он отрезал губы, чувственные, мясистые губы, которые лишь раз целовала девочка – худенькая, запуганная, заплаканная Ленка из соседнего подъезда.
А «гада» потом долго не могли опознать в морге, потому как никаких опознавательных признаков у него не осталось – ни документов, ни смертной гильзы, ни нагрудного кармана с выведенной хлоркой фамилией, ни лица. Когда он дрожащими руками разогнул «усики» чеки и выдернул кольцо, когда прижал гранату к груди и зажмурил глаза, то совсем не подумал о том, что от него останется через мгновение. Осветленная вспышкой душа перешагнула границу жизни и смерти и навсегда закрылась от этого страшного и жестокого мира золотой дверью.
Грызач видел, как моджахеды ходили по кишлаку и уродовали тела бойцов. Сглатывая вязкую слюну, он пересчитал гранаты, которые остались в ленте, приник к прицелу и дал очередь. Гранаты одна за другой лопнули за дувалами. Чалмы исчезли.
– Военные!! – крикнул Грызач, приподняв голову. – Кто живой остался, подать голос!
Справа и слева стали нехотя отзываться бойцы. Эхо дублировало голоса, и Грызач путался, загибая пальцы. Семь… Восемь… Восемь… Или это было девять?
– Внимание! Команда для тех, кто еще живой! Молодцевато и с комсомольским задором… по душарам… короткими очередями… прицельно и наповал… Огонь!
«Скорее бы ночь!» – думал он, глядя на повисшее над горой солнце. С ярилом что-то случилось, сломался механизм, который приводил его в движение. Оборвалась веревочка, которая тянула его книзу. Солнце висело над горами, как аэростат, и жар вытапливал из бойцов горький и вязкий пот. Гранатометному взводу даже с тенью не повезло. А вот шестая рота, рассыпанная на передовых позициях, уже остывала в тени горы, которую час назад яростно обдолбили вертолетчики. На этом рубеже стрельба затихла, но восходить на травяной склон и вставать во весь рост никто не решался. Рота лежала на захваченной позиции. Никто не переползал с места на место и тем более не бродил. Затишье после боя расслабило, как расслабляет завершенный половой акт, крутая попойка или доведенное до конца великое и трудное дело. Баклуха, разомлевший от тепла прогретой земли, уснул там, где дрался за жизнь; он уткнулся лбом в сухую траву, а руки все еще продолжали крепко сжимать пулемет. Черненко, униженный своим страхом, ни с кем не переговаривался, лежал неподвижно на боку, терзал себя нескончаемыми воспоминаниями только что завершившегося боя и едва сдерживал слезы стыда. Гнышова перебинтовали, искололи ему ляжку промедолом, и теперь боец кайфовал, не чувствуя ни боли, ни волнений. Ему уже было все по фигу, впереди его ждали исключительно приятные события. Ступин угостил его хорошей сигаретой с фильтром, а Абельдинов дал напиться из своей фляги. Гнышов сиял, с его побледневшего лица не сходила самодовольная ухмылка, и, попыхивая сигаретой, он деловито поглядывал на перебинтованную ногу с круглым красным пятном посредине – ах, какая мужественная, изысканная красота! Ну точно японский флаг!
Герасимов отправил его в тыл с двумя крепкими «сынами» и передал подробную записку для комбата о состоянии роты и ее морально-боевом духе. Записка несла в себе исчерпывающую информацию, которую мог бы востребовать комбат. Прочитав ее, он узнает все, что ему нужно знать, и вряд ли станет выходить с Герасимовым на связь, тем более что в конце было приписано: «Т-щ майор! По возможности пришлите парочку свежих батарей для „Р-148“, так как мои почти сдохли». Это была неправда, но Герасимова мало беспокоило, как воспримет это заявление комбат. Пока Ступин жевал тушенку и жаловался, что у него раскалывается голова, Герасимов зубами разрывал бумажные упаковки с патронами и заталкивал их в опустошенные магазины. Три, связанных изолентой, пристегнул к автомату, сразу передернул затвор и поставил на предохранитель. Еще три по отдельности рассовал в карманы «лифчика». Туда же загнал несколько гранат «РГД» и одну «эфку». Запалы к ним прицепил к петлям на лямках рюкзака. Затем перешнуровал кроссовки, закатал рукава и зафиксировал пуговичкой. Спрятал под тельняшку болтающийся на шнурке личный номер.
– Далеко собрался? – спросил Ступин.
– Не очень… Если кто выйдет на связь и будет спрашивать, скажешь, что заторчал на фланге, проверяю, как бойцы ставят растяжки… Короче, прикрывай, сколько сможешь.
Ступин отложил банку, вытер щетину ладонью.
– Ты что, командир, серьезно?
Серьезней не бывает. Герасимов считал по карте – километра три по «зеленке», через рисовые поля, кишлаки и реку. Если бегом – то полчаса максимум. Снимать роту с позиций и оголять левый блок ему никто не позволит, да и не проберется рота к котловану незаметно, обязательно наткнется на засаду. А в одиночку он проскочит, как мышь, как тень от птицы – никто не заметит, а заметит – не поймет.
В «зеленку» он спускался большим прыжками, поднимая пыль и расставляя руки, как крылья. Успеть бы до темноты! Темнота его убьет, она выведет его на мины, на растяжки, на прицельные планки обезумевших бойцов, уцелевших после жуткой бойни… Как тяжело бежать по чужой земле! Кроссовки увязают в раскисшем поле, чавкают, оставляют глубокие следы, которые тотчас заполняются водой. Вдоль поля стоит ряд тонких и высоких, как перья, тополей. За ними глиняные стены, плоские крыши, блеянье овец… Повеяло запахом жилья. Но это декорации. Все искусственное, ненастоящее, обманное…. Арык. Кто-то перекинул через него мостик: два бревна с поперечинами из лозы. Здесь живут люди. Для них это поле с тропинками, арык, тополя и дувалы – среда обитания, место познания мира. Другого нет. Все знакомо и привычно, все изучено с самого младенчества, всем этим пейзажем насквозь пропитана память: вот здесь еще совсем малышом ковырялся заточенной палочкой в земле, здесь купался, тут дрался с соседским Хамидкой, а за этим кустом подросток Ибодулло дрючил ослицу; вот там, правее, когда-то пахал и сеял отец Мохаммад, потом ту землю забрали, и теперь он пашет ближе к горам, где земля сухая и урожай бедный; а вот под тем деревом в полуденный зной любит дремать старый пастух Тешабой; а вот в том сарае когда-то ночевали овцы Мамеда, да за долги сарай пришлось отдать… Вот такая эта земля. Для афганцев нет места роднее, а для Герасимова – нет более чужого. Каждый предмет, каждое пятно на этой обширной картине отталкивали его, как от однополярного магнита. Секут по кроссовкам подрастающие колоски пшеницы, но эти колоски ненастоящие, они дурные, опасные, они сделаны из зеленой проволоки с медным сердечником, и по этой меди струится ток высокого напряжения. Шлепают кроссовки по лужам, но вода в них ядовитая, да и не вода это вовсе, если ее потрогать, она сухая. И деревья ненастоящие, листья у них пластиковые. И овцы – всего лишь прикрытие. И в домах стоят бутафорные «буржуйки», сундуки, нары. И фальшиво скрипят двери, подозрительно туго вращаются колеса телег, в колодце неправдоподобно грохочет помятое ведро. И вся эта бутафория в одно мгновение превращается в оружие, и оно начинает стрелять, взрываться, гореть, душить, резать, колоть… Подальше держаться от глазастых и немых дувалов, подальше от дехкан, горбящихся в поле, подальше от запаха жилья. Все обман, все маскировка…