Горячо помолившись, Ценкер заснул под утро, успокоенный принятым решением.
На рассвете его разбудил шум в прихожей, мужские голоса, встревоженный голос хозяйки. Он натянул брюки, накинул шинель и в шлепанцах вышел в столовую.
— Полицаи, полиция, — сказала Марина, испуганно поглядывая то на полицаев, то на Ценкера.
Один из трех вошедших показался Ценкеру знакомым. При виде немецкого офицера он взял под козырек. Двое с наглым любопытством разглядывали немца.
— Что им надо? — спросил Ценкер Марину.
— Ищут Степана. — Вильгельм увидел, как дрожат ее губы и сама она дрожит под ситцевым халатиком.
— Что вам надо? — обратился Вильгельм к старшему. Полицай с чубом, хлестнувшим по лбу, снова притронулся к козырьку фуражки.
Марина перевела:
— Они извиняются, что потревожили немецкого офицера, но они имеют приказ произвести обыск и задержать электрика Бреуса Степана.
Глаза Марины почему-то напомнили Ценкеру глаза Сони Пфейфер, и вся она, эта, вдруг показалась сродни той, уже, вероятно, неживой: когда началась война, ее увезли в концлагерь.
— Кто дал им право врываться в дом, где живет немецкий офицер? — Голос Ценкера прозвучал неестественно резко. — Переведите, фрейлейн.
Марина перевела. Старший снова откозырял, но уходить не собирался.
— Они будут ждать Степана, — объяснила Марина. — А пока произведут обыск.
— Передайте им, чтобы они убирались к черту! — крикнул Ценкер.
— Уходите, — сказала Марина полицаям. — Господни офицер очень недоволен.
— Обожди, — сказал старший полицай. — Где ты прятала своего голубка? Тут идет такая пьянка, девочка, что как бы тебе головку сносить — вот о чем позаботься. Передай своему офицеру, что я имею распоряжение начальника полиции произвести обыск и задержать электрика. Пусть не мешает.
Он вытащил из кармана мундштук и, вставив сигарету, закурил. Ценкер шагнул к полицаю, выхватил из его рта мундштук с сигаретой и швырнул на пол.
— У нас не курят, — сказал он по-немецки. — Не знаете правил приличия. Почему не спрашиваешь разрешения у женщин или у немецкого офицера, хам?! Убирайся!
Полицай даже не нагнулся за мундштуком, из которого выпала сигарета. Козырнув немцу, он попятился. В доме снова стало тихо.
Марина глухо рыдала, прислонившись к двери.
Полуодетая Зоя Николаевна опустилась на стул и все повторяла: «Герр Ценкер... герр Ценкер…»
А герр Ценкер, кутаясь в шинель, несмело улыбался, что-то силясь сказать по-русски. Он хотел сказать, что, пока он находится под этой крышей, приютившей его, огонь ее не коснется. Другое дело, если его усилия пропадут даром и огонь сожжет и его... тогда... это будет совсем, совсем другое дело.
Ноябрьский ветер леденил щеки, забирался под осеннее пальто из бобрика, а на рассвете небо сорвалось еще и лапчатым снегом, оскользившим дорогу. Середина ноября! То дождь, то мокрый снег, то сухая крупа с ветром, что жестоко сечет лицо. На душе невесело. Выследили-таки Степана проклятые гитлеровские ищейки и гонят теперь, как перекати-поле, черт знает куда. Из тюрьмы выцарапался, а тут, в родном городе, уже не укрыться.
В кармане Степана паспорт на имя не известного никому Ивана Черкасского, аусвайс, пистолет на всякий случай. Эх, друг, как часто страдаешь ты немотой в руках подпольщиков! Молчишь, когда самый раз высказаться...
В тот мглистый рассвет, когда полицаи ворвались в дом к Ростовцевым, Степан был уже далеко от города, на пути в Пятиречье.
В сапогах мокро. Так оно случается: связи у него в сапожном мире самые солидные, а о себе позаботиться некогда. Подошва скоро совсем отвалится. Голова бы не отвалилась, вот...
Ныла рука, поврежденная летом на нефтебазе. По ночам боль подбирается к предплечью, к сердцу.
Марина, прощаясь, виновато прижалась к нему, а он, растерянный, ласкал волосы, пахнувшие сеном.
— Теперь тебе тоже надо уходить, — сказал он.
— Нет. — Марина покачала головой. — Мне нельзя. И он понимал — нельзя.
— Вспоминаю первый день, когда пришел. Думал ли я о таком?.. Смел ли думать, что так вот сложится?
— Думал. Смел.
— Возможно... Да, кажется, думал. Вот ведь что... Береги себя.
— Постараюсь.
Он целовал ее, все медлил, не хотел расставаться...
Вдали показалась окраина Пятиречья. Степан снова повторил мысленно: «Черкасский Иван Антонович... год рождения тысяча девятьсот пятнадцатый... родился в Балаклаве... закончил техникум по сельскому хозяйству... нынче в Заболотье, в немхозе, отпущен к родным по семейным обстоятельствам на Сумщину...»
Однако ему не пришлось излагать историю чужой жизни. Вскоре он постучал в нужное окошко и произнес нужные слова. Пропела калитка, он увидел Федора Сазоновича и тотчас же почувствовал усталость и голод. Шел он без отдыха около двадцати часов, позади были фашистские волки, спешащие по следу.
Федор Сазонович обнял друга и повел в хату, обставленную по последнему слову нищенства, как сказал Степан, обогревшись и насытившись борщом с сухарями.
— Я так и полагал, что ты прибудешь, — сказал Федор Сазонович, наблюдая, как Степан уписывает борщ. — Слухи неважные из наших краев. Ну, ты ешь, ешь, не торопись. Отдохнешь тут у нас, а потом и в путь.
Степан, измученный долгой дорогой, исхлестанный ветром и снежной крупой, разморенный теплым духом избы, горячим борщом и самогоном, только улыбался в ответ и, отяжелевший, утирал обильный пот. Он рассказал Федору Сазоновичу об обстоятельствах, понудивших его срочно выбираться из мышеловки. Выговорившись, он потянулся к диванчику, покрытому цветным рядном, поглядывая на Федора Сазоновича, на его заострившийся нос, запавшие щеки и всю сутуловатую фигуру. Тот молча ждал. Промолчит он — промолчит и Степан, не полезет на рожон. Но Иванченко чуял беду. Налив Степану еще полстакана самогона, он спросил, как там семья.
Охмелевший Степан пожал плечами:
— А что ей станется, твоей семье? Думаешь, ты фигура какая? Сапожник — сапожник и есть. — Он положил в рот кислую капусту и стал старательно жевать, прищурив глаза. — Неплохо ты устроился здесь, Федор Сазонович. Так воевать можно, ты на меня не обижайся. Правда, и я ушел от добрых харчей... немец наш — человек хороший, но только тоже не бог... Спать хочу как черт, прошу мертвый час. Вспоминаю, был я на курорте в Аркадии, город Одесса...
Сбивчивая и развязная болтовня Степана насторожила Федора Сазоновича.
— Послушай, Степан...
Степан уже лежал на диване.
— Что случилось, Степан? — почти выкрикнул Федор Сазонович,
— Чего кричишь? Не запряг небось. Ничего особенного. Стал бы я топать сюда за двадцать километров, чтобы на языке принести гадость, испортить настроение. Все хорошо… — Он уставился на Федора Сазоновича остекленевшими глазами. — Жена твоя, Антонина, отдыхает от трудов за проволокой, а дочечка... дочечка Клавдия... В заграничном путешествии девчоночка...
Степан отвернулся к стене, и тело его вздрогнуло, а сквозь подушку прорвались лающие всхлипы. Он боялся повернуться, чтобы не заглянуть в лицо Федору Сазоновичу, который отчаянно тряс его за плечо.
Тяжко придавила Федора Сазоновича беда.
Он сидел за столом, и думы метались в голове одна страшнее другой. Велика жертва, которую принес он. Война, конечно, есть война, и на войне как на войне. Но самому, наверное, умирать легче, нежели хоронить близких...
— Да чего же ты их хоронишь, Федор Сазонович? — спрашивал Степан. — Все обойдется. Антонина выпутается, человек она с характером. А Клавдию выручим, пусть только война кончится...
— Война кончится!.. Пока война кончится, ее косточки уже истлеют на чужбине. Беззащитная же она, ребенок в полном смысле слова, без матери — ничего.
Ни Федор Сазонович, ни Степан не знали, что случилось в ту ночь далеко от Павлополя на волжском берегу, к которому были прикованы взоры всего человечества. Пока двое из того человечества в комнате с выцветшими обоями, за которыми шуршали полчища тараканов, оплакивали незавидные свои судьбины, весы истории качнулись. В пользу Клавки и Саньки, увозимых в теплушке на запад; в пользу Антонины, запертой в сыром подвале после двухчасового допроса; в пользу Марты Карловны и Татьяны, привязавшейся к трем сорванцам словно родная мать; в пользу Кости Рудого и всей его семьи; в пользу Марины и ее дитяти, зачатого в смертные ночи; в пользу Петра Казарина, ждавшего перелома и даже не знавшего, где тот перелом произойдет.
Еще будут потери, и долго еще не сохнуть слезам матерей и вдов, а металлу — щедро кормить землю. Еще вписать Павлополю героическую страницу в историю борьбы с фашизмом, еще хоронить героев городка, а живым пробираться трудными дорогами к своему счастью. Еще ночь над городом, и смерть нависла над приговоренными во всех тюрьмах со свастикой на воротах... Еще и еще...