— Как будто…
— Волнуетесь?
— Волнуюсь.
Я чувствую, что мне страшно хочется спать — режет глаза, точно в них песок, — а сон не идет. Бывает такое!
— От вашего батальона трое пойдут, знаете? — говорю я.
— От моего три и от Синицына три. Так, что ли?
— Так. Всего шесть.
— Шесть… Почти целый батальон.
Он улыбается своей тихой некрасивой улыбкой.
— Сколько у вас людей теперь, Фарбер?
— Каких? Которые хлеб получают или воюют?
— Воюют.
— Без минометчиков и пулеметчиков — девять. Это с командирами рот, взводов, отделений.
— А их сколько?
— Один.
— Здорово.
— Вчера было двое, сегодня один.
— Убит?
— Убит. Уразов. Вряд ли вы его знаете. Из новеньких. Татарин, кажется, или казах. Хорошенький такой, черноглазый…
— Снайпер, должно быть?
— Снайпер. Расплодилось их сейчас у фрицев — уйма. За последнюю неделю пятерых вывели у меня из строя.
— Мне сегодня тоже попало, — сидящий в углу связист показывает потрепанную ушанку — в ней маленькая аккуратная дырочка в наушнике, — когда цепь проверял.
— А Уразову в каску, — говорит Фарбер. — Прямо в лоб. Никогда раньше не носил. А тут надел. Точно предчувствовал. Утром все письма писал.
— А вы верите в предчувствие, Фарбер?
— Как сказать…
— А все-таки…
Фарбер опять снимает и протирает очки. Надевает их, поправляет за ушами, на переносице. Не мигая смотрит в огонь, на весело потрескивающие щепки.
— Как вам сказать… — совсем тихо говорит он, — и верю, и не верю. Умом не верю, а вот где-то внутри, вопреки разуму… — Он старательно впихивает в печку смолистую, сверкающую янтарными капельками щепку, пламя с жадностью охватывает ее со всех сторон. — В детстве я боялся покойников, ни за что бы не пошел ночью на кладбище. Даже сейчас, когда я вижу убитого, мне трудно представить себе, что это уже все, абсолютный конец… Какой-то душевный атавизм?.. — Он подбрасывает еще несколько щепок в огонь. — Был у меня друг. Собственно говоря, даже не друг — друзей у меня давно уже нет, — а человек, к которому я очень хорошо относился. И он ко мне как будто неплохо. Веселый такой мальчик, командир конной разведки. Шутник, весельчак, кровь так и играла. На любое самое сложное задание, как на прогулку, отправлялся. Заломит набекрень кубанку, папиросу в зубы — и пошел… И вот когда он на последнее свое задание отправлялся — было это весной этого года, на Донце, пришел он ко мне и попрощался… «Будь здоров, говорит, Фарбер, больше не увидимся». Я сразу даже не понял. Решил, что в другую часть переводят или в какое-нибудь училище посылают. «Нет, говорит, за „языком“ иду». — «Почему же не увидимся?» — «Не вернусь. Убьют». И в одну точку все смотрит. «Я уж точно знаю». Даже карточку мне на прощанье подарил.
Фарбер расстегивает шинель и откуда-то из глубины достает старенький, потрепанный бумажник. Мы оба долго рассматриваем веселое, мальчишеское, почти без бровей лицо, смотрящее на нас с потрескавшегося и потертого глянцевого квадратика.
— Сережа Кондрашев. Лучший разведчик, которого я когда-либо встречал. Фарбер прячет бумажник и застегивает шинель. — Ему оторвало голову снарядом, когда он уже вернулся с задания и устраивался на ночлег…
Больше мы ничего не говорим. Сидим и смотрим на огонь, на вываливающиеся из печки и тихо гаснущие на земле угольки. Откуда-то издалека чуть слышно доносятся редкие, равномерные пулеметные очереди… На передовой тишина.
А часиков через пять-шесть… Проверим пистолеты, гранаты, натянем рукавицы и…
Я закрываю глаза и стараюсь себе представить, как развернутся события.
Будем лежать у входа в туннель на животах и смотреть на часы. Потом или я, или Ширяев скажем: «Пора». Кто-то приложит к наискось срезанному бикфордову шнуру спичку и с силой проведет по ней теркой. Спичка не зажжется. Зажигающий вполголоса выматерится, полезет в карман за другой спичкой. Кто-нибудь присветит фонариком, заслонив его ладонью. Опять движение теркой. Вспышка. Пошло. Бикфордов шнур выплевывает пламя, тихо шипит, укорачивается. Пятнадцать секунд — столько секунд, сколько в нем сантиметров. Медленно подбирается к капсюлю, капсюль соединен с детонирующим шнуром. Детонирующий шнур длиной в тридцать пять метров, но сгорит он в 1/8 секунды. Он горит со скоростью 270 метров в секунду… Мы все сожмемся, подберемся, еще раз проверим, где гранаты.
А потом… Потом тридцать метров под землей, натыкаясь на чьи-то пятки, сжимая в руке оружие, задыхаясь от напряжения…
А может, недостаточно тола положили и воронка получится слишком маленькая, тесная? Нет. Сто пятьдесят килограммов тола и сто пятьдесят аммонита — это не игрушки…
Ну, а потом, потом… Неужели будем сидеть под танком? Повернем пулемет и будем жарить по немцам? Ход завалим, заминируем. А завтра вечером, сидя в моей землянке за шипящим самоваром, будем говорить обо всем, как уже о прошедшем…
А может?.. Нет, не может быть. Ни в коем случае не может быть… Никогда больше не скажет полковник: «Эх, инженер, инженер…»
— Товарищ лейтенант, вас!
Телефонист протягивает мне трубку. Беру.
— Шестьдесят первый слушает. В ухо шипит голос Коробкова — зам по тылу, — он сегодня дежурный по штабу.
— Большой хозяин интересуется, как дела. Сколько осталось?
— Метра три…
— К пяти будет готово?
— Будет.
— Так и передать?
— Так и передать.
— Это точно?
Я отдаю трубку телефонисту. Коробков может замучить своими вопросами. Фарбер встает, опускает наушники на шапке — мороз сегодня еще крепче.
— Поеживаются фрицы, — улыбается он, завязывая тесемки под подбородком. — Видали наш трофей сегодняшний?
— Какой трофей?
— Неужели не знаете? Фриц к нам перебежал…
— Ну?
— Самый настоящий, кукрыниксовский. В пилотке. Обмотанный полотенцем.
— Что ж вы не рассказываете?
— Я думал, вы знаете. Раненько утром еще прибежал. Надоело, говорит, воевать — холодно. Штрафник. Не захотел отдать офицеру теплый свитер. С убитого товарища снял. Ну и угодил в штрафники — под танк.
— Под танк?
— Под танк. Он у них «toteninsel» называется — «остров смерти». Туда только штрафников посылают. Кто сутки просидит — оправдывается, кто двое получает железный крест, кто трое — с дубовыми листьями. Но таких еще не было…
— Ага… Значит, и у них он в печенках сидит. Хорошо.
— Говорят, в день по пять-шесть убитых вытягивают из-под него.
— Хорошо…
— Отправили его в штаб. Что-то важное хочет сообщить, только не ниже как полковнику… Смешной такой, замерзший и с рюкзаком не меньше, чем он сам. Пожалел расстаться… Ну ладно. Я пошел…
Фарбер протягивает руку.
— Так, значит, в пять?
— В пять.
Он уходит. В землянку врывается облако свежего морозного воздуха, и коптилка чуть не гаснет.
Слегка морозит. Недавно прошел снег, и кругом все бело и чисто. Небо затянуто. Редко, лениво взлетают ракеты, искрится сухой рассыпчатый снег. Невдалеке белеют баки, покосившийся, точно упершийся лбом в землю танк… Так близко он, в двух шагах… Смутно виден извилистый зигзаг траншеи, теряется где-то около баков.
Тихо…
Даже пулеметы из-под танка не стреляют. Ждут. Лисагор сидит на корточках у норы, в валенках, в ватнике, курит в кулак. Двое бойцов, согнувшись, разравнивают вываленную землю, присыпают сверху снегом.
— Принесли взрывчатку? — спрашиваю.
— Последнюю ходку делают.
— Где свалили?
— В разбитой землянке, около НП.
— Аммонит подсушил?
— Подсушил… Но вообще дрянной. Один мешок совсем как камень. Пришлось отложить.
Присветив цигаркой, смотрю на циферблат
— Без двадцати три уже…
— Два часа осталось.
— Два часа.
— Ничего. Успеем.
Из норы вылезает боец с ведром. Высыпает землю.
— Что-то мягче грунт стал. Пошло дело… — И опять уползает под землю.
Через час приходит Чумак с четырьмя разведчиками. Точно на парад собрались — подтянуты, бляхи поясов сверкают, тельняшки выстираны.
— Будем ордена зарабатывать, а, инженер? — улыбается Чумак, разваливаясь у печки.
— Давай, дело хорошее.
— Первым пустишь меня?
— Полезай, коли охота есть…
— Пехоты сколько будет?
— Шесть.
— Тоже по ходу?
— Нет, вторым эшелоном — из недорытой траншеи.
— Закурим по этому случаю.
Закуриваем.
— Что на берегу слышно? — спрашиваю.
— Ничего. Пусто — хоть шаром покати. Одна Рита почтальонша.
— Газету не догадался принести?
— Ничего интересного. Фрицы там, западнее, пачками сдаются, а здесь вот сидят, сволочи.
— А в Африке?
— Ни хрена. Французы где-то, не помню уже где, флот свой подорвали. Линкоры, крейсера…