Старший сержант вернулся с хорошими вестями. Нам выписали ватники, сапоги, картошку, морковку, электрические фонарики; обещали рабочие карточки по высшей норме. Зинченко побывал в комендатуре, в исполкоме, в военкомате, и нигде не отказали. И он руководствовался, правилом — запас есть не просит.
— Еще бы мочалок добыл, — подсказали ему.
— В следующий раз, — пообещал начальник курсов.
Холод крепчал: для убийства насекомых требовалось определенное время, и мы его выдерживали.
— Остался кипяток, — донесся голос Гали. — Налейте в тазы, ноги отпустите, теплее будет.
И мы встали в тазы.
— Свет бы загорелся, посмотрели бы на себя, — сказал кто-то.
— Не надо.
— Глядеть-то на вас, — отозвался Зинченко, — больно охота. Невидаль. После войны буду разбираться, искать особенную.
— Нахал, старший сержант, — возмутилась Верка, — а чем мы хуже других? Выйдем, причешемся, да если обувь модную… Погонялся бы за мной, не одну тропку проложил.
— Если бы да кабы, во рту росли грибы.
— Разумеется, — поддержал девушек Валька. — Красавицы что надо. Вы, как начальник, не замечаете подчиненных. Девчонки, на танцы пойдем?
— Куда? — загалдели девчонки. — Сходить бы. Сто лет не танцевали. А подо что танцуют?
— Под аккордеон и радиолу.
— Пошли! Пошли на танцы!
— Я не умею танцевать.
— Я тоже разучилась.
— Я научу, я водить умею.
— Интересно с тобой.
— Стой тогда, протирай стену.
— Я и так стою.
— Голая.
— А ты-то в чем? На себя посмотри.
— Смотрю, ничего не вижу.
— Смотреть и не на что.
— Подумаешь, из себя строит. Если коса.
— Перестаньте! — сказал строго старший сержант. — А то я стану женоненавистником.
— Зарекался козел капусту есть.
— Девчонки, давайте о чем-нибудь рассказывать. Вода остынет. Про что-нибудь интересное.
— Подумаем коллективно.
— Надоело. Пусть лошадь думает, у нее голова большая.
— Про любовь расскажите, — предложил Валька.
— Верно, бабы, им только про любовь. Разве других тем нет? Про учебу, про… про… Что-нибудь такое патриотическое. Про храбрость или про то, что видели, — сказал Зинченко.
— Про любовь интереснее.
— Пусть говорят. Пройдут годы, и буду рассказывать, как мы здесь стояли, и никто не поверит, — сказал Валька.
— Договоримся, каждый расскажет про первую любовь.
— Да, да… В темноте и не видно, кто говорит, не стыдно.
— Голос-то слышно. По голосу догадаешься.
— Подумаешь, завтра отрекусь, скажу, не я.
— Пойду посмотрю печку, — сказал Зинченко и двинулся к двери. Я за ним.
Мы выскочили к печке. Тут совсем было холодно. Мы, подпрыгивая, как неврастеники, подбежали, сунули в топку несколько поленьев и опрометью ворвались в душевую.
— Ух, холодрыга!
— Хочешь, Зинченко, погрею? — донесся глухой голос Верки.
— Завтра же займусь строевой подготовкой, дурь из головы вылетит.
— Не… Не вылетит. Не прячься от меня, старший сержант, все равно не спрячешься.
— Она тебя запеленговала.
— Не мешайте. Дайте рассказать.
Мы пробрались в свой угол, нащупали ногами тазы, влезли в них. Вода показалась горячей.
Кто-то рассказывал про первую любовь, кажется, Маша.
— Он грит: «Пошли запишемся. Нас оформят, потому что ухожу добровольно, до призыва». Я ему: «Куда торопиться? Я только паспорт получила, не распишут. Вернешься с победой и пойдем. И маме скажу». Так и ушел. Мы с ним раз только и поцеловались. Стыдоба. При народе, перед отправкой эшелона. Не знала, не ведала. Сейчас увидела бы… Прижалась и…
— Молодая.
— На фронт, вместе. Только не разлучаться. И чего ломалась? Глупая была, все ждала и прождала. Пришло извещение. Похоронили его. Под Тулой бой был. Героем, пишут, погиб. Три танка поджег. И верю, была бы рядом, сто штук сожгли и живыми бы остались. Такая во мне сила, я чувствую. От любой пули заговорю. Вот история, моя любовь, первая и единственная.
— У меня немножко лучше, — сказал кто-то. — Немец-то пришел, пригнали пленных. Загнали за проволоку у Куцего яра, страшно на них смотреть, и картошки не дают передать. Как стреканут из автоматов. Кого-то и убили. Потом… значит, у нас в хате ихний офицер остановился. Тощий, как Альберт.
— Алла, меня не трожь, — сказал я, догадавшись, кто говорит. — Не тебе мои кости считать.
— Чуть жирнее, — безобидно ответила Алла. — Мать к нему, к офицеру. Говорила, говорила, их переводчик объясняет, что если сын или муж мой, то выпустят. Муж, говорит, и зять. Пошли. Она увидела самого пострадавшего и говорит: «Вот мой супруг». Тот встал, молчит. Его вперед вытолкали. Отпустили. Мать меня толкает в спину: «Выбирай быстрее!» Я на какого-то указала. Они вроде там на одно лицо. Привели. Офицер спрашивает: «Почему родные, а радости нет?» Изобразили радость. Идти спать надо. Пошли. Не знаю, как у матери получилось, вроде сошлись, хороший дядька попался, ласковый. Отца-то у меня нет, убили кулаки. А мой-то вроде меня — сопляк. Спали, как брат и сестра. Я даже обиделась. Хотя бы для приличия руку взял. А он: «Не сердись, невеста есть, ждет. И вообще прощай!» Ушел через неделю. Сказал, что пойдет, партизан найдет. А за то, что ушел, второго схватили и в лагерь угнали. Мать убивалась. Кричала: «Я честная! Столько лет память берегла. Нашла мужа. По любви… Отдайте». Ее избили. А отчим, папой я его не могу назвать, сгинул. Так, как в яму — концов не найдешь.
— Выходит на поверку, вы девицы, — не утерпел Зинченко.
— Так в этом мы не виноваты, — отозвались несколько голосов.
— Я их хвалю, — удивился Зинченко, — а они обижаются.
— Нашел… Хвалить. Моя мать меня уже в моем возрасте имела.
— Непонятливый, сержант, — сказала Верка. — Наш бабий век короткий, счастья хочется. Любить хочется… Чтобы по-настоящему.
— Мечты, мечты, где ваша сладость? — сказал Валька.
— Ну, у тебя какая была первая любовь, Вера, забыл фамилию? — опросил Зинченко.
— Фамилия Маркова, а любовь… Не было, но будет. Я решила.
— Нашла жениха?
— Представь, нашла.
— Где же ты его раскопала?
— Здесь.
— Как понимать?
— Ты будешь моим мужем, сержант.
— Товарищ старший сержант, — поправил Валька.
— Товарищ Маркова, — рявкнул старший сержант. — Не двигаться. Безобразие! Отставить! Не нарушать субординацию.
— Не ори как резаный. Поймаю. И возьму. Слово даю!
— Ну, Верка, — засмеялись девушки. — Придумала. Ну, отчудила.
— Правду говорю, — сказала Верка. — Полюбит. Хотя и стоит в тазу. Усы у него хорошие.
На этой шутке и окончилось наше великое стояние.
Роза сказала:
— Время вышло. Пусть мужчины первые забирают белье, их мало, потом мы. Только, мужчины, не подсматривать, оденетесь, стукните в дверь.
Мне почему-то не хотелось уходить. Я ждал рассказа Гали.
в которой наш герой приходит к выводу, что любовь — не картошка.
Рассказы девчонок взволновали меня. Раньше в кино, когда показывали, как целуются, — я зевал. Тянут резину. Глазки строят, вздыхают, как астматики, потом слюни распустят. Тьфу! Поцелуй — первый источник гриппа. И вдруг я поймал себя на том, что помню губы Гали. Захотелось их поцеловать. Зачем? Всякие такие тонкости, которые происходят между мужчинами и женщинами, я знал. Рос среди взрослых, война шла, теоретическая база была обширная. Мужики, понятно, хотят добиться своего, оказывается, и девчонки думают про любовь. Алла, например, даже обиделась, что ее названый муж не дотронулся до нее. С лагеря парня привели, в бане помыли, белье чистое надели, накормили, — да после этого спать охота. Он и спал, неделю отсыпался, потом правильно сделал, что ушел искать партизан. Я бы тоже ушел. А мать Алкина… Убивалась. Кричала: «Я честная!»
Неужели у меня голова по-иному устроена, чем у других?
На Среднемосковской остановил патруль, проверил документы. Офицер и двое солдат с автоматами.
— Чего шатаешься? — спросил офицер. — Не спится?
— Девчонку небось провожал, — предположил один из солдат.
— Дело холостяцкое — гуляй и гуляй?
И эти тоже… Что они, договорились все?
— Жми домой, жених!
Раньше я слышал подобные слова, но теперь они для меня стали как бакены на реке — в первую очередь бросались в глаза, и были разбросаны не просто так, для красивого словца, а имели смысл, хотя, возможно, лишь лоцман видит знаки на реке.
Любовь… С чем ее едят? Почему про нее столько песен написано? Я прожил пятнадцать лет и никакой любви не встретил. Ее, наверное, и нет, придумали ерунду. Я познал страх, голод, холод, тоску, чувство привязанности. Может быть, одно из подобных чувств, которые набросились на меня, как разъяренный пчелиный улей, и была любовь, просто я ее не заметил, не понял?