Внизу — белые, четкие квадраты столов. За ними сидели и военные, и штатские со своими дамами, и мусульмане в фесках, тоже в обществе дам, но не мусульманок, оставшихся в гаремах, а веселых, покладистых европейских женщин.
Программа уже началась. Клоунов-эксцентриков в широчайших клетчатых панталонах, длинных, худых, у которых дыбом вставали рыжие волосы и вспыхивала на конце носа синяя электрическая лампочка, сменил балет, в свою очередь смененный дрессированными собаками. Еще несколько номеров, и выпорхнула на сцену Менотти в пышном ярком манто и в головном уборе из больших страусовых перьев.
Под музыку она прощебетала бойким речитативом, что сейчас «будет иметь честь продемонстрировать почтеннейшей публике офицеров итальянской, французской, германской и пандурской армий».
Она упорхнула за кулисы. Оркестр огласил театр задорными, стремительными звуками марша берсальеров, а через минуту у рампы уже очутился «берсальер» Менотти в шляпе с петушиными перьями и в коротеньком мундире, плотно охватывавшем талию, красивый небольшой бюст и бедра. Менотти, напевая марш, пробежала несколько раз вокруг сцены типичным гимнастическим шагом берсальеров, согнув руки в локтях и делая ими резкие движения.
Аплодисменты, овации. Особенно старалась ложа министра-президента.
— Она прехорошенькая, и все это у нее так грациозно выходит! — молвила Зита, желая прибавить еще что-то, но у своего затылка она ощутила горячее дыхание Абарбанеля.
— Дон Исаак, мне так неудобно… Сядьте подальше.
— Но я… я не могу…
— Тс… смотрите лучше…
Оркестр уже играл «Мадлон», уже в сверкании ярких прожекторов появилась Менотти. Расшитое золотом, лихо сдвинутое набекрень кепи, синий мундир, красные штаны, лакированные ботинки и трехцветный флажок в руке. И вместе с оркестром Менотти пела «Мадлон»…
Легкомысленного француза сменил тяжеловесный германский кирасир в каске, латах и высоких ботфортах. Выпячивая грудь, с моноклем в глазу, покручивая воображаемые усы, Менотти, широко расставив ноги и опершись на длинный палаш, что-то насмешливо болтала берлинской картавой скороговоркой. Это имело наибольший успех.
Взрыв шумных рукоплесканий не давал ей уйти со сцены.
Вопреки всеобщим ожиданиям, и Зиты в частности, Менотти, напоследок имитируя пандурского офицера, вышла без красного банта и в полной парадной форме королевских гвардейских гусар. Меховая шапка, чешуя на подбородке, бутылочного цвета доломан в белых бранденбургах, красные галифе, сапоги с розетками.
Это было очень смело, хотя бы уже потому, что республика упразднила гвардию, а также гусар и улан, оставив лишь драгунскую конницу и сочинив для нее простую «демократическую» форму.
Зите понравилось это. Менотти овладевала ее симпатиями.
Публика сначала была в недоумении, как встретить этот ее смелый «монархический» жест. Но мусульмане бешеными аплодисментами положили конец недоумению, и зарукоплескал весь театр. В общем гуле как-то бессильно и жалко потонули одиночные шиканья и свистки.
Занавес опустился в последний раз. Программа кончилась. На особой эстраде черные лоснящиеся негры в смокингах заиграли что-то дикое, оглушительное, свое…
Зита и дон Исаак видели, как в ложу Шухтана быстро вошел офицер — адъютант министра-президента. Шухтан и генерал вскочили изумленные, потрясенные…
А через минуту внизу по всем столикам бежала сенсационная, многообещающая новость:
Тимо только что убит. Брошена ручная граната, разорвавшая его в куски…
Приехали в Париж ясным солнечным утром. На душе же и на сердце далеко не было ясно и солнечно.
Настроение короля и королевы-матери передавалось их маленькой свите, а настроение Их Величеств не могло быть радужным.
Мать и сын вспомнили свой предпоследний официальный приезд в столицу Франции. Это был шелест склоняемых знамен. Это были балконы в коврах. Это был весь Париж, расцвеченный пандурскими флагами. Это были драгуны в касках и сияющих кирасах впереди и позади королевского экипажа. Это были роскошные апартаменты в отеле Крион с уже развевавшимся над ним пандурским штандартом. Это были завтраки, обеды, рауты и в Енисейском дворце, и в министерстве иностранных дел, и в пандурском посольстве. Это были Мильеран, Пуанкаре и специально примчавшийся из Лондона Ллойд Джордж, околдованные неувядаемой чародейкой Маргаретой и обаятельным Адрианом. Это были живые шпалеры экспансивных парижанок и парижан:
— Vive la reine, vive le roi! Vive la Pandourie! [9]
Это были смотры, парады пехоты, конницы, артиллерии. Это было окончание маневров, когда мимо трибун с президентом республики, генералитетом и высочайшими гостями в течение двух часов, салютуя, проходили церемониальным маршем белые и колониальные войска. Пандурский гимн чередовался с «Марсельезой».
Это было тогда — такое красивое, декоративное, величественное, а теперь — такое далекое, щемящее. Лучше и не вспоминать, чтобы не было еще тяжелей на сердце как у самых венценосных героев, так и у автора, так и у тех читателей, которые готовы оплакивать крушение не только своей монархии, но и чужой и которые от всей души презирают республику — это «правление адвокатишек», по меткому определению великого Наполеона.
Явно, официально, их никто не встретил на вокзале. Неофициально же, тайно, было командировано несколько агентов. Им вообще поручено было кабинетом Эррио следить за эмигрировавшей династией, неприятной и неугодной тем левым партиям, которые постепенно губили Францию через своего большевицкого и германского наймита — самодовольного коротенького человечка с плебейской внешностью и с чисто керенской болтливостью.
Остановились в «Континентале», а в течение нескольких дней снимут где-нибудь в Пасси небольшой особняк, где Памела могла бы спокойно разрешиться от бремени и где вся маленькая группа беглецов разместилась и жила бы почти как у себя дома, почти, ибо настоящий, свой, незаменимый дом остался позади, далеко, оплеванный и поруганный.
Кумир поверженный — все же бог. Низложенный король — все же король. Потерявший в глазах социалистического правительства, он продолжает интересовать и волновать широкие круги общества. Этим кругам любопытно видеть его изображение на первой странице газеты и под этим изображением прочесть интервью с ним. А пойдя вечером в кинематограф, посмотреть на экране хотя бы, как бывший монарх Пандурии, быстро выйдя из-под портиков гостиницы, садится в автомобиль…
Вот отчего фотографы и операторы, пользуясь колоннами аркад «Континенталя» как надежным прикрытием, с особенным профессиональным терпением часами выжидали кого-нибудь из королевской семьи, чтобы сделать два-три моментальных снимка и «крутнуть» несколько метров фильмы.
Фотографам и операторам, нападающим внезапно и с молниеносной быстротой, неизмеримо легче дается успех, нежели интервьюерам. Попытки этих последних проинтервьюировать кого-нибудь из высочайших эмигрантов были тщетны. Адриан, Маргарета и Лилиан никому не давали никаких интервью. Французским, английским, американским и всяким иным журналистам и корреспондентам приходилось довольствоваться в конце концов беседами с Бузни и с Джунгой, хотя из такого свирепого на вид адъютанта вообще трудно было что-нибудь выжать…
Привлекал всех воинственной суровой живописностью своей старый гайдук с неизменным кинжалом и кольтом за поясом, но разговориться с ним никак нельзя было. Во-первых, и это самое главное, Зорро не знал ни слова по-французски, во-вторых же, он никогда не отличался особенной словоохотливостью.
Но так или иначе, и его портреты появились в журналах и газетах с текстом со слов Бузни, текстом, которому никто не верил, но который был самой настоящей действительностью. И не виноват же Зорро, что какая угодно фантастика бледнела перед его правдивым жизнеописанием.
Быстро, быстрее, чем думалось раньше, таяли деньги. Уже королева-мать продала через Бузни часть своих драгоценностей, уже не осталось ни золота, ни валюты, захваченных второпях Джунгой из письменного стола в момент бегства, и он, этот же самый Джунга, ликвидировал уже парочку бриллиантовых звезд.
Нельзя сказать, чтобы тратили на себя много. Наоборот, жили очень скромно даже, но приходилось помогать бежавшим из Пандурии чиновникам и офицерам. Одни бежали от неминуемой смерти, другие от республики, которой не хотели служить.
Как первые, так и вторые, богатые еще вчера, сегодня очутились на парижских панелях нищими. Все трое — королева-мать, король и принцесса — оказывали этим людям самую широкую помощь…
Правда, в Лондонском банке лежало сто тысяч фунтов — приданое Памелы. Но, во-первых, это ее личные деньги, что весьма подчеркивалось в Феррате Элеонорой и Филиппом, и, во-вторых, этой суммой обеспечивалось будущее ребенка. Его появление ожидалось почти со дня на день, а грядущее, грядущее принцессы или принца в изгнании, — кого Бог пошлет, — было туманно и неопределенно.