И механики кинулись выполнять приказание нового командира танка.
Покончив с укладкой снарядов, Демьян снова выглянул из люка и сказал:
— Товарищ командир, Штырь говорит, что там еще полный «чемодан» бронебойных. Давайте заберем? Пригодятся. И еще кое-какое барахлишко. Тоже надо забрать.
— Пулеметы проверил? — спросил Воронцов.
— Пулеметы, похоже, в порядке. Патронов маловато. Надо там посмотреть.
— Быстро — туда и обратно. Ждем вас на опушке. Заезжать в лес так: вначале дайте кругаля по краю поля, а потом — заднюю, и вон до той осины. Заглушите мотор и ждите. Кто у вас за механика?
— Штырь.
— А мы с Николаевым, если что, стрелять будем. — Демьян указал на котелки над прогоревшим костром. В горячке о них, казалось, забыли: — Штырь просит поесть. Подайте, товарищ командир, пару котелков.
— А пару-то зачем?
— Как зачем? На весь экипаж, — улыбнулся Демьян, и холодные глаза его немного потеплели.
— Тогда забирайте и третий.
— А вам?
— Нам и одного хватит. Трупы сложите там же. Только побыстрей.
— Что с одеждой? Ребят бы получше одеть…
— Одежду заберите. Раздайте особо нуждающимся.
Вскоре «тридцатьчетверка» вернулась. Танкисты сняли пулемёт. Слили еще несколько канистр соляры. Забрали последние снаряды. Танк загнали в молодой ельник и хорошенько замаскировали, так чтобы его нельзя было разглядеть даже с воздуха.
На железнодорожной станции всех пригнанных разделили на две группы. Каждую тут же оцепили солдаты с огромными овчарками на поводке. Собаки поглядывали на пеструю толпу, похожую на деревенский сход, зло и предостерегающе лаяли. Раздались новые команды, и народ построили в три шеренги, лицом развернув к кирпичным пакгаузам. Пожилой немец в очках, должно быть, офицер, достал из полевой сумки пачку листов и начал выкрикивать фамилии. Некоторые фамилии повторялись по нескольку раз, и немец, поблескивая круглыми стекляшками толстых линз, криво усмехался и качал головой. Он понимал, что это братья и сестры, родня, и что в России большие семьи, а значит, людской ресурс большевиков, если сравнивать его с рейхом, даже в границах союзнической Европы, неисчерпаем. Немец хорошо говорил по-русски. И читал он, видимо, по русским спискам. Списки составляли в разных деревнях, разные люди их писали. Но он умел понимать и беглое письмо, даже не вполне грамотное. Офицер ненавидел свою должность, но она была все же куда лучше, чем мерзнуть в окопах и вытряхивать над костром вшей. А потому он исполнял свои служебные обязанности добросовестно, как подобает офицеру германской армии.
— Денисенкова Анна! — выкрикнул офицер.
— Здесь! — откликнулась заплаканным девичьим голосом неровная шеренга.
— Денисенкова Аграфена!
— Здесь! — всхлипнула соседка.
— Денисенков Петр!
— Я! — отозвался худощавый юноша в треухе и ватнике.
Называли прудковских. Когда очередь дошла до Шуры и она почувствовала, что вот сейчас назовут ее фамилию, ноги у нее задрожали, и стоявшая рядом Ганька, схватила подругу за руку и шепнула:
— Что ты? Держись за меня. Теперь надо терпеть и привыкать.
— Ермаченкова Александра!
Саша, собрав все силы и смелость, пискнула в ответ: «Здесь!» — и только тут по-настоящему поняла, что с нею произошло. Ноги ее подкосились, но она крепко держалась за подругу и устояла. Перед глазами плавали разноцветные круги, в висках отдаленно звенело, будто внутри что-то оборвалось, без чего жить будет очень трудно. Офицер сверкнул линзами в ее сторону и что-то сказал по-немецки. Что-то незлое. Лицо его по-прежнему было суровым и непроницаемым.
За пакгаузами, где до войны, обнесенные изгородью в три жерди, стояло несколько неказистых деревянных зданий скотобойни, бродили какие-то люди. Здания скотобойни и теперь стояли на прежних местах, но их теперь обнесли колючей проволокой на длинных шестах, вкопанных в землю. По углам стояли вышки. На вышках маячили часовые. Саша слышала от взрослых и брата, что на станции немцы построили концлагерь и что туда сгоняют всех пленных красноармейцев, партизан и тех из местных жителей, кого ловили после комендантского часа, коммунистов и комсомольцев, других нарушителей нового порядка. Теперь она видела его своими глазами. И те люди в оборванной одежде, которые мерзнут за колючей проволокой и потерянно бродят там, словно привидения, и есть военнопленные. Время от времени оттуда доносились страшные крики и стоны. Так кричат умирающие и обреченные на смерть. И пахло оттуда нехорошо и страшно — нечистотами и смертью.
Шура и Ганька оглядывались на тот жуткий загон, где томились теперь люди, и им становилось не по себе. А что, как их в той неведомой Германии загонят на такую же скотобойню?
— Сашечка, — шептала Ганька, — давай слушаться. Ты ведь понимаешь, что они говорят. Все делай так, как они приказывают, и мне говори. А то плохо нам придется. Пропадем мы там, в той распроклятой Германии.
Рядом с воротами, выходящими к железнодорожной насыпи, чернел какой-то штабель, заиндевелый и присыпанный сверху снегом. Что там сложено, издали не разглядеть.
Наконец перекличка закончилась. Все пригнанные на станцию оказались в наличии. Можно было отправлять. Офицер сунул листки со списками в полевую сумку. В это время в стороне вокзала лязгнули сцепками и буферами вагоны, сипло вскрикнул паровоз, и из-за пакгаузов, осторожно пятясь в тупик, выползли два вагона.
Шура не раз с родителями и Иванком бывала на станции и видела, что в таких вагонах, сбитых из досок и кое-как окрашенных краской неопределенного зеленовато-бурого цвета, порядком уже выгоревшей и обмытой дождями, возили мешки с зерном, картошку и пиломатериалы. Иногда в узкие вентиляционные окошки, проделанные под самой крышей вагонов, высовывались печальные лошадиные головы. Однажды Шура видела, как по широкому трапу в такой вагон загоняли коров, целое стадо. Погонщики стегали их кнутами. Некоторых затаскивали на веревках. Туго обматывали рога и тащили вверх, сзади нахлестывая всем, что попадало под руку, и матерясь. Люди садились в другие выгоны, и те вагоны подавали к вокзалу, к высокому перрону. А в этих — ни окон, ни ступеней с удобными, крашенными белой краской поручнями, которые проводники всегда протирали белыми тряпочками. Немецкий язык в школе ей давался легко, так же как и русский, как история и география. И Шура хорошо понимала, что говорил офицер своим солдатам и что отвечали ему они.
— Скажите коменданту лагеря, — говорил офицер одному из конвоиров, — сошлитесь, разумеется, на меня, чтобы выделил десяток иванов. Пусть они устроят помост, чтобы мы поскорее осуществили погрузку ост-рабочих.
— Я не вижу никакого подручного материала для изготовления помоста, господин обер-лейтенант, — крутя головой в высокой фуражке и черных наушниках, заметил другой офицер, подошедший к очкастому в тот момент, когда закончилась перекличка и подали вагоны для погрузки.
— Материал есть. Вот он, Вилли, перед вами. Да-да, именно это!..
— Но, господин обер-лейтенант!..
— Мы на войне, Вилли… И не просто на войне, а на Восточном фронте.
— Но здесь не фронт.
— А вы, я вижу, очень хотите там оказаться… Должен заметить, дорогой Вилли, с вашей чувствительностью и вашим ревматизмом… Ну что стоите? Действуйте! Для воплощения великой идеи всякий строительный материал может быть пригодным, особенно в основании…
И вот ворота, опутанные колючей проволокой, распахнулись. Конвоиры выгнали группу оборванных, обросших многодневной щетиной людей в красноармейских шинелях и ватниках. И те начали быстро разбирать штабель. Вначале Шуре показалось, что там сложены шпалы или дрова. Но когда пленные начали складывать их возле вагонов, толпа качнулась и охнула.
— Мертвые!
— Это же умершие солдаты!
Гора замерзших трупов быстро росла возле черных зевов вагонных проемов, образуя нечто вроде помоста. Почти все они были раздеты. Редко на ком оставалось изношенное до крайности исподнее и портянка, примотанная к ноге проволокой или обрывком скрученного бинта.
— Вперед! По вагонам! — закричали охранники.
Но толпа оцепенело стояла напротив, не смея сделать и шага. Немцы вскинули винтовки. Послышались выстрелы. Но охранники стреляли поверх голов. Зато собаками начали травить по-настоящему. И первая шеренга, испугавшись, что их сейчас затравят собаками, с жутким воем хлынула к вагонам.
— Быстро! Быстро! — поторапливал то ли приготовленных к погрузке, то ли своих подчиненных обер-лейтенант, сверкая толстыми линзами очков.
— Шурочка, миленькая, надо идти! — кричала ей Ганька, обеими руками поддерживая подругу, у которой подкашивались ноги и мутилось сознание. Это было страшнее, чем в деревне.