Да, Красная армия была нашей гордостью и всенародной любимицей. О службе в ней мы мечтали с детства. И когда наступал чей-то черед, на призывные пункты шли не со слезами, как в старые времена, а с песнями под гармонь.
А какой интерес был к тем, кто отслужил положенный срок и вернулся! Молодежь шла к его дому только затем, чтобы посмотреть на него, на его длинную серую шинель, на его начищенные сапоги, фуражку с красной звездочкой. Будущим красноармейцам хотелось знать, как они там, в армии, служили, как учились... Жаль, что ни один демобилизованный не спешил делиться подробностями своей армейской жизни, не рассказывал, как ему служилось, как жилось в казарме... Правда, заведующий отделом пропаганды райкома партии П.М. Демин уверял, что командир в армии — все равно что родной отец для красноармейца. Только вот сами красноармейцы что-то не называли своих бывших командиров отцами. Они просто молчали. Один, правда, не выдержал игры в молчанку и под напором любопытствующих рубанул: «Когда оденут вас в военную форму, сами все узнаете!» И ребята решили: не иначе как им строго наказано молчать.
И все же до поры до времени нам казалось, что армейская жизнь в сто раз лучше домашней: так увлекательно рассказывалось о ней в тогдашних книгах, в кино. Особенно в фильмах про Гражданскую войну.
К возрасту призыва в армию я был уже сельским учителем и как таковой освобождался от военной службы. Однако в 1939 году это освобождение отменили. И более десяти школ нашего района лишились молодых учителей. Ждал повестки и я. Но на моем иждивении была мать-старушка. И, видимо, поэтому меня вплоть до июля 1941 года не тронули.
Небольшая деревня, где я учительствовал, примыкала к железнодорожной станции. Школа — в двухстах метрах от дороги Москва — Казань. В окно мне хорошо было видно, как с грохотом проходят поезда. С весны 1941 года в сторону Москвы потянулись эшелоны с военными. Проскакивали они каждый день, и не по одному. Но мне тогда и в голову не приходило, что это как-то связано с предстоящей войной. А о войне уже поговаривали. Даже в нашей небольшой, глухой деревушке я неоднократно слышал: «Дело войной пахнет». Но сам я в это не верил. Да и пропагандист от райкома партии товарищ Демин не уставал на политзанятиях повторять:
— В Германии сильно влияние коммунистической партии. И рабочий класс никогда не поднимет руку на нашу Родину.
Однако Демин крепко ошибался. В марте 1941 года начался массовый призыв в армию тех, кто давно отслужил срочную службу. Правда, говорили, что призывают их ненадолго, к сенокосу-де вернутся. Но этому мало кто верил. Тем более что за год до этого нарком обороны маршал Тимошенко издал неожиданный, но о многом говорящий приказ: все отслужившие в армии домой возвращаются в своей гражданской одежде. Стоит ли говорить, как огорчило это красноармейцев и как остудило пыл новобранцев. Уже упомянутый Санька Капитонов вот-вот должен был получить повестку. Узнав, что после демобилизации ему и другим не удастся покрасоваться перед земляками в военной гимнастерке и галифе, он почти со слезами на глазах сказал: «Ни хрена себе. Отслужи, а домой вернешься в старых, залатанных штанах. А если их крысы на складе сгрызут, что тогда делать? Прикрывай стыд ладонью и в чем мать родила дуй на вокзал?»
Воинственного в детстве Саньку в армию уже не тянуло. Проводили его и других осенью 1940 года уже без особенных торжеств.
Меня, позабывшего о детских увлечениях мирного сельского учителя, в армию привела война. Получил повестку ровно через месяц после ее начала — 22 июля 1941 года. Тогда я, помнится, подумал: «А что я буду делать там, на фронте, если я и винтовки-то в руках не держал?» Однако, прежде чем послать на фронт, меня как коммуниста направили в военно-политическое училище. Во взводе, в который я попал, были в основном такие же, как и я, ни дня не служившие в армии, к военной службе особенного пристрастия не питавшие.
Училище готовило политруков рот, комиссаров батальонов. А жили по-нищенски. Кормили нас по поговорке: не до жиру, быть бы живу. Но никто не роптал, не сетовал: все понимали — война. Свой скудный паек мы пополняли картошкой. Вечерами, после отбоя, тайком от начальства ходили на колхозное поле. Нароем, на костре испечем. И как же вкусна была эта пригоревшая на углях картошка.
Учились мы недолго: в конце июля сели за столы, а в начале ноября программу исчерпали. Наскоро перелистали уставы и наставления, поклацали затворами винтовок, подержали в руках наганы. Один раз сходили на стрельбище. Стреляли из винтовки. Прослушали цикл лекций о военно-патриотической работе в армии. Тематика их была разная: рота в обороне; рота в наступлении, рота на марше. Премудрости невеликие, но за ними виделось главное: придется воевать — и очень скоро.
В канун 24-й годовщины Великого Октября нам выдали новое, с иголочки, обмундирование: шинель, шапку-ушанку, кирзовые сапоги, полевую сумку, портупею. Когда я во всем этом подошел к зеркалу, то не узнал себя: до того хорош был в военной форме, так она шла мне. Бери оружие и иди на парад. И мы пошли. Только не на парад, а на фронт: к тому времени враг подошел уже к стенам Москвы.
Все мы думали, что едем защищать столицу, однако весь наш выпуск почему-то направили в город Беломорск, в распоряжение политотдела Карельского фронта. Многих это огорчило. «Уж если воевать, так за Москву, — слышалось в вагоне. — А то едем к черту на кулички, на самую окраину войны».
Про Карельский фронт в те дни газеты не писали ни строчки. Словно там и боев не было. Везли нас в товарном вагоне. Вагон старый, худой. В щели дует. Дощатые нары — в два яруса. Ноябрь в тот год был не шибко морозный, но если бы не печка-буржуйка, топившаяся круглые сутки, мы, наверное, замерзли бы. А так поочередно грелись возле нее.
Поезд шел медленно, часто останавливался и стоял по два, по три часа. За это время мы успевали сбегать на станцию и раздобыть там топлива. Тащили все, что могло гореть: поленья, чурки, ящики...
Неторопливо проехали Ковров, Ярославль, Вологду... До конечной станции было еще далеко, а паек, выданный нам на дорогу, уже изрядно поубавился. И мы стали экономить. Есть хочется, а сухари приходится беречь. Смотришь на тощий вещмешок, глотаешь голодную слюну и думаешь: где же он, этот чертов Беломорск? Скорее бы добраться. А поезд, словно назло, еле движется да еще и передышки делает через каждые час-два.
В одну из таких передышек наш коллега Сергей Гвоздев, сбегав на станцию, раздобыл две буханки хлеба. В вагон поднялся с сияющим лицом. Попробовал спрятать свою добычу, но тут раздались голоса: «Не по-товарищески, Серега, действуешь. Раздобыл — дели на всех!»
Засмущавшись, Гвоздев уступил. Взял у кого-то нож, стал резать. Товарищи плотным кольцом окружили его. Я стоял сзади, и хлеба мне не досталось. А есть хотелось чертовски. «Что ж ты мне-то не отрезал?» — сказал я с обидой Сергею. Он оглянулся: «До тебя ли, когда мне самому не более двухсот граммов досталось!»
Да, нескончаемо долгим показался нам путь до Беломорска. Голод донимал. И как ни старались мы заглушить его разговорами, шутками, кончалось все одним и тем же: мы начинали говорить о еде.
В Беломорск прибыли только на двенадцатые сутки. Последние два дня глотали только «голый» кипяток. Зато в Беломорске наелись досыта. Обедали прямо на улице. День был морозный, руки зябли. Откусишь от ломтя хлеба, хлебнешь из ложки и трешь ладонь о ладонь, чтобы согреть их.
В Беломорске нас расселили по частным домам. Четверо из нас — я, Горячев, Харламов и Яблоков — очутились в нежилом холодном доме. И все же меня радовало то, что все мы из одного взвода. Жили мы дружно. Особенно сблизился я с Яблоковым, добрым, покладистым парнем. Жаль, недолго длилось это пока еще мирное житье-бытье. Однажды к начальству вызвали Горячева. В наше общежитие он вернулся только затем, чтобы забрать вещи. Попрощался и исчез. На следующий день затребовали меня. Немолодой майор, перед которым я предстал, был немногословен. Дал мне бумажку с направлением и приказал ехать в город Кемь.
Итак, опять дорога. Железнодорожный вагон, монотонный стук колес, громыхание буферов...
Город Кемь невелик. В те годы он выглядел сереньким, захолустным. В отделе кадров, куда я явился прямо с вокзала, неожиданно увидел Горячева. Мы, конечно, обрадовались друг другу. Вдвойне обрадовались, когда узнали, что направляют нас в одну часть — в 186-ю Полярную дивизию.
И опять этот товарняк. Вагон забит каким-то грузом. Едем в тамбуре. В нем ни сесть, ни лечь; в щели дует холодный, пронизывающий ветер. А до станции ехать больше суток. Ночью, конечно, глаз не сомкнули, выбивали дробь зубами. Поддерживали друг друга шутками, разговорами о том, что на фронте гораздо трудней.
На станцию Лоухи приехали днем. И слава богу. Ночью мы пропали бы тут. Глушь, безлюдье. Спросить что-либо не у кого. А мороз лютует, пальцы ног закоченели, щеки того и гляди прихватит так, что и не ототрешь. Оглядываемся. Где-то недалеко — фронт, слышны орудийные раскаты. Вон и самолет кружится. Мы поначалу с непривычки запаниковали. Но вскоре поняли, что это наш самолет. С опаской косимся на запад, на темную полосу леса, протянувшуюся по горизонту. Нам она кажется зловещей. И неудивительно — там противник. Туда и самолет ушел. Должно быть, бомбить финнов.