В машине темно. Только близко-близко, рядом-рядом светятся глаза Инги.
— Инга, можно я тебя поцелую?
Инга смеется, говорит «нет». Конечно, это не «нет», а «да», но я робею, у меня нет сил перешагнуть невидимую, незримую черту, за которой начинается новое, другое. Я очень люблю Ингу. И потому волнуюсь, тревожусь. Притронуться губами к ее щеке… А вдруг это не «да», вдруг это ее обидит?
Мы выходим из такси на площади Ногина и по улице Разина идем к Кремлю.
Инга вертит в руках гвоздики, щекочет себя ими по щекам. Отбегает от меня, залезает на небольшой сугроб и сажает в белый снег цветы. Отходит чуть в сторону, кричит:
— Сашка, ты посмотри, как красиво! Цветы в снегу!
Прохожие останавливаются. Я говорю:
— Инга, идем.
Она возвращается, топает ногами, сбивая с ботиков снег.
— Правда, красиво? Нет, ты скажи!
— Очень!
— Я ненормальная, да? Подержи цветы и книгу, я еще стряхну снег.
Беру ее книгу.
— Все не оставляешь медицину?
— Нет. Знаешь, я не сказала тебе: я начала переписку с теми врачами, которые у нас выступали в школе.
— Которые летают?
— Да. Специальный авиаотряд. Вот! Очень много интересного. Хочешь, расскажу? Впрочем, не надо. В другой раз дам почитать. Хотела взять их письма сегодня, а Игорь куда-то запрятал…
— Почему?
— Он против. Вчера села писать врачам, а он говорит: «Опять не делом занимаешься, лучше английский зубри». Воображала! С ним стало просто трудно. Говорит, что я дура и что это у меня со временем пройдет.
— Инга, можно я смахну с твоих ресниц снежинки?
— Ага! Ну-ка! — бойко говорит она и подставляет мне свое лицо.
…А вот и Красная площадь. За строгими, молчаливыми зубцами стены, подсвеченными снизу, — круглый купол Дворца, и над ним — красный флаг.
— Помнишь у Брюсова, — спрашиваю я:
Красное знамя, весть о пролетариате,
Извиваясь кольцом,
Плещет в голубые провалы вероятия
Над Кремлевским дворцом…
— Не люблю Брюсова: он какой-то холодный. Слушай, а когда ты на параде, то где стоишь? Укажи мне место!
— Вон там.
Инга смеется:
— Какой ты важный! Так серьезно сказал: «Вон там».
Потом другим тоном, чуть грустным, говорит:
— Уже поздно, пора домой.
— Нет, нет, Инга, сегодня не пора!
— Не спорь: тебе надо готовиться к занятиям. Наверно, и не приступал.
— Успею.
Бьют куранты. Мы слушаем, как мерно и торжественно растекается над площадью перезвон наших главных часов.
У причала московского Южного порта стоит большой белый двухпалубный пароход «Менжинский». На корме играет духовой оркестр из наших спецов: школа отправляется в летние лагеря. На этот раз не в Кувшинки. «Менжинский» проплывет по Москве-реке и Оке, а потом пристанет к маленькому дебаркадеру под Рязанью.
Играет музыка. Шумит толпа на пристани: это провожающие. С палубы парохода в толпе я вижу Ингу. Она сняла косынку, машет ею.
Инга пришла в порт задолго до того, как нам был назначен сбор. Еще никого, кроме нас, не было. Мы сидели на скамеечке на берегу, под кустами пыльной сирени, смотрели на маслянистую воду.
— Саша, значит, я не увижу тебя целое лето…
— Сорок пять дней.
— Ой, как долго. Мне будет грустно-грустно. А ты знаешь, какой у тебя будет адрес?
— Нет. Но я в первый же день напишу. И во второй и в третий.
— О чем я подумала? Вот так мы с тобой много-много раз смотрели на воду… Сейчас она мне не нравится…
— Это что? Гадание на воде?
— Ты не слушай меня. Я говорю глупости. Сегодня двадцать первое июня, плюс сорок пять…
— Плюс сорок пять, и я вернусь. Видишь вот ту телефонную будку? Из нее я тебе буду звонить.
— А я буду сидеть, ждать. Впрочем, ты меня можешь не застать: экзамены в институте. Может, еще не примут…
— Примут, Инга, примут.
— А я тоже уверена, что примут. Это я так. Знаешь, мечты, если они крепко задуманы, сбываются. Вот я решила быть врачом…
— Ты хорошая. Я тебя очень люблю!
Инга закрывает глаза, глубоко вздыхает.
— Повтори, Сашка!
— Я тебя очень люблю.
Она встряхивает головой, смеется.
— А за что?
— За то, что ты, когда смеешься, вот так щуришь глаза. За то, что ты ни на кого не похожа, за то, что ты фантазерка, за то, что ты переменчивая, знакомая и непонятная… И за то, что у тебя такие губы, что мне ужасно хочется их целовать…
Я наклоняюсь к Инге, но в это время слышу приближающиеся шаги. По дорожке идет Доронин. Потом, увидев нас, он сворачивает в сторону.
— Это твой товарищ? Как его зовут?
— Владик.
— Владик, Владик! — кричит Инга. — Идите к нам.
Доронин подходит, козыряет, снимает фуражку, держит ее у локтя.
— Это очень галантно, — замечает Инга. — Каким вас красивым манерам учат… Если бы я была мальчишкой, я бы, наверно, пошла в вашу школу.
А на пристани уже трубит горнист. Дивизион выстраивается на поверку лицом к «Менжинскому».
— Крылов, — выкрикивает старшина.
— Я.
— Доронин… Тучков… Курский…
После переклички строем по двое проходим по трапу. «Менжинский» дает гудок. «Капельдудкины», как мы называем оркестрантов, с особым старанием играют марш: «Мы в нашу артиллерию…»
«Менжинский» разворачивается и выходит на середину реки.
Мимо нас плывут изрытые птичьими гнездами берега Москвы-реки, потом — Оки.
После ужина дают отбой, но спать никому не хочется. Лежим, болтаем. Восхищаемся «Менжинским», его салонами, каютами, рестораном. Все это нам в новинку.
— Любят нас, спецов, раз такой пароходище дали, — замечает Курский.
Сверкая огнями, идет «Менжинский» по Оке. Разговоры в каютах и на палубах затихают далеко за полночь.
А потом, едва мы засыпаем, резкий толчок. Такой, что мы едва не падаем с полок. Выбегаем из каюты. Что случилось?
Занимается рассвет. Над рекой плывет пар, берегов не видно.
На палубе мы сталкиваемся с матросом.
— На мель сели.
Ждем, когда придет буксир.
— Сколько сейчас?
— Ровно четыре. Ровно четыре…
— Немцы перешли нашу границу, — тревожным шепотом говорит Курский, — это что же — война?
— Откуда ты узнал?
— Капитан парохода по радио принял.
— Может, пограничный инцидент?
— Нет. Я сам слыхал, как капитан говорил с Тепляковым.
На наши плечи ложатся чьи-то тяжелые руки. Оборачиваемся — Тепляков. Лицо у него бледное, и глаза такие, каких я не видел никогда, — мрачные, суровые. Сколько я знаю Теплякова, он всегда улыбался — то весело, то грустно, то насмешливо.
— Война, ребята… Немцы бомбили Минск, Киев… И все-таки еще не верится.
Война. Мы готовились к ней, мы видели, как год-два назад строились в Москве бомбоубежища, мы пели песню «Если завтра война…», мы знали, что она придет. И все-таки она пришла неожиданно.
Пароход пристает к дебаркадеру. Мы сбегаем по трапу и сразу же на берегу — построение.
— Война.
Это говорит майор Кременецкий.
Теперь уже всем все ясно… И никто, сколько ни пытайся, не успокоит себя: может быть, произошел пограничный инцидент, конфликт. Война.
В лагере мы живем недолго. Снова за нами приплывает «Менжинский».
Только это уже не тот пароход, что совсем недавно стоял у пристани московского Южного порта. Стекла у него выбиты, на стенах, которые раньше были белоснежными, — черная копоть: «Менжинский» побывал под бомбежкой.
Когда нас пошлют на фронт?
На фронтах неудачи. Но это, наверно, ненадолго. Скоро мы соберемся с силами, обескровим гитлеровцев и погоним назад. Но «скоро» не наступает.
Что же происходит? В сводках Информбюро мы не находим разъяснения.
Газеты сообщают, что уничтожено триста танков врага; что за два дня взято в плен пять тысяч фашистов; что немецкий солдат Альфред Лискаф перешел на нашу сторону и обратился к солдатам райха с призывом свергнуть режим Гитлера; что одна кавалерийская часть захватила пятнадцать верховых лошадей, а сын начальника Житомирской электростанции задержал диверсанта, сдав его постовому милиционеру.
Упоминаний о сданных городах нет. Но называются направления, на которых идут бои: Минское… Псковское… И вдруг: «Захватив Днепропетровск, фашисты зверски расправились с жителями…»
Мы слушаем радио. А когда оно умолкает, слушаем, как в висках стучит кровь.
Год-два назад Орешин, отвечая на наши вопросы о будущем, говорил: «Будущее, возможно, придется решать вам». И вот пришло грозовое, смертельно-тяжелое время, когда будущее решается. Решается сегодня. И если Сегодня не добиться перелома, если не склонить чашу весов в нашу пользу, то Завтра не придет. Его не будет!
А мы сидим на месте, в школе. Приказано продолжать военные занятия и дежурить на крышах.