Но некоторые памятники радуют Никишина. На околице этой деревни, там, где раньше был выгон, ровными рядами стоят кресты. Без таблицы умножения собьется любой терпеливый бухгалтер.
Никишин приподнялся на нарах и осмотрелся. Бревенчатые стены в темных пятнах. Хозяева давно оставили эту прифронтовую деревеньку, и когда моряки пришли в дом, его стены казались лохматыми от серебряных игл инея. Потом затопили печь, исчез иней, а на стенах появились темные пятна сырости.
Посреди комнаты стоял стол. Он был сломанным, как и все прочее в этом доме, но матросы прибили отвалившуюся ножку, вместо столешницы положили доски. Немилосердно чадит на столе «молния». Ее сделали из гильзы снаряда. Хотя бензин нет-нет да и выплескивается через отверстие, заткнутое хлебным мякишем, и приходится все время сбивать ветошью язычки пламени, мечущегося по неоструганным доскам, но это уже не окопная «носогрейка».
Над дверью углем написано: «Старшина кубрика — краснофлотец Коробов». Изба стала кубриком. Скучно матросу без привычных названий, поэтому и появляются везде, где он — только пройдет, «кубрики», «палубы» — «камбузы».
За столом сидит сам старшина кубрика Коробов. На его коленях лежит фланелевая рубаха, и он, то и дело переворачивая ее, зашивает порванный рукав. Это мина разорвала фланелевку. Конечно, задело и руку, но не сильно. Даже стыдно с такой царапиной появляться в санчасти, и Коробов сидит в кубрике. Ночью ноет рука, да разве только у одного Коробова? Многие матросы прячут под одеждой пропитанные кровью повязки: лейтенант Норкин на этот счет строгий. Чуть что — разговор короткий: «Марш в санбат! До выздоровления не появляться!»
Спорить бесполезно, а уйти никак невозможно: немецкий фронт трещит по всем швам, а ты соизволь уходить! Для разведчиков только сейчас и начинается настоящая работа. Прижавшись спиной к печке, сидит матрос, покачивает забинтованную руку и тихо поет, словно убаюкивает:
Раскинулось Черное море
У крымских родных берегов.
Стоит Севастополь могучий
И подвига ждет моряков…
Далеко отсюда до Черного моря… И не был этот матрос там: он с краснознаменной Балтики. Но песня льется из самого сердца. Поет матрос о Черном море, а дерется здесь за Москву, за Балтику, за свой дом на Урале, за родной завод, за любимую школу, мстит за друга, погибшего в зеленоватых холодных волнах Северного моря.
Закинув руки за головы, лежат матросы, и синеватый махорочный дым лениво ползет к потолку, плотным облаком клубится около крюка, на котором когда-то висела люлька.
Где сейчас тот ребенок, что качался в ней? Может, приютили его в чужом доме, или сидит он в окопе и всматривается в ползущую с запада черную пелену? Или… Да разве можно в такое время три дня лежать на нарах!
Никишин сбросил с плеч полушубок, опустил ноги и сел. Матросы зашевелились и тоже начали приподниматься. Им скучно, не хочется ждать, но еще вчера лейтенант многозначительно намекнул, что все готово и дело только за приказом ОТТУДА. Матросы поняли его. Уж если говорить откровенно, то каждое слово ОТТУДА ловили с жадностью, порой шевеля губами и повторяя его.
— Не можу, хлопцы! — сказал один из матросов и злобно швырнул окурок на пол. — Хоть ты, Саша, выручи. Травани чего.
Матросы оживленно зашумели, и несколько голосов поддержали просьбу:
— А и верно! Травани, Саша! Может, чуток отойдет от сердца!
И особенно сухо прозвучал голос Коробова:
— Ну?
Коробов по-прежнему сидел за столом, но игла уже не мелькала в его руке, а злой искоркой блестела около лампы. Коробов смотрел на матроса, который первый попросил «травануть». Тот торопливо соскочил с нар, поднял окурок и бросил его в ведро.
Игла вновь замелькала.
Никишин и сам был не прочь отвлечься от дум, поговорить о постороннем и ответил, тяжело вздохнув:
— Эх, братва… И так тошно, а тут еще и начальство бог весть что делает…
Разведчики уже успели сдружиться и теперь, перемигиваясь, спешили усесться поближе к Никишину: его знали как любителя пошутить. Вот только кого он сегодня выберет, на ком остановится его внимание? И матросы настороженно молчат. Наконец" кто-то не выдержал и спросил:
— А что?
— Как что? — мгновенно отозвался Никишин. — Да раньше, в наше время, во флот брали мальчиков один к одному, а теперь суют вон этих желторотиков! — И он брезгливо покосился на Любченко.
Тот, видимо, хотел что-то сказать, может быть, и возразить, но раздумал и повернулся на бок, спиной к Никишину.
— Любченко! Юнга! — крикнул Никишин и ткнул его кулаком в спину.
И тогда «юнга» сел. Никишин выделялся среди матросов широкими покатыми плечами, но теперь рядом с Любченко словно сразу похудел. Ясные глаза Любченко смотрели из-под густых черных бровей прямо, доверчиво и чуть-чуть удивленно.
— Саша! Ну, долго еще ты меня будешь юнгой звать? Три года служу — и все юнга!
И столько было в этих словах удивления, что матросы не выдержали и захохотали Пламя в лампе заколебалось, заметалось из стороны в сторону.
Не успел Никишин ответить, как снова голос матроса:
— Саша! Расскажи, как вы с Колей за «языком» ходили.
— Чего к человеку пристали? — заволновался Любченко. — Сам про себя и расскажи!
Но Никишин не обратил внимания на его слова, жадно затянулся и начал:
— Дело, конечно, прошлое, но почему не поделиться опытом? Третий год, Коля, мучаюсь с тобой и никак не могу привить любовь к критике.
Любченко махнул рукой и снова лег. Уж кто-кто, а он отлично знал, что теперь Никишина не остановить. Да и дружба между ними такая, что шутка не сделает в ней трещины.
Три года назад пришел украинский парубок Любченко во флот, да еще в такой город, как Ленинград. Врач выслушал его, хлопнул по спине и ласково буркнул:
— Славный подводничек!
И стал Любченко подводником. Трудно было первое время, и тогда он узнал настоящую дружбу. Старшина второй статьи Никишин, непосредственный начальник Любченко, обучал его матросской профессии, знакомил с флотом, городом и даже заставил ходить в вечернюю школу. Конечно, потом Любченко и сам охотно учился, но если бы сначала не отвел его старшина насильно — кто его знает, что могло бы быть. А скорее всего: долго не стал бы парень с глухого пограничного хутора настоящим матросом.
А потом война… Бои под Ленинградом… Вместе мокли в окопах, потуже стягивали ремни, делились патронами и перевязывали друг друга… Нет, такую дружбу трудно разрушить.
— И вот, вызывает меня комбат, — продолжает Никишин.
— Вызывает и говорит: «Умрите, но приведите мне с Любчекко «языка»! Я, конечно, отвечаю, будет, мол, выполнено, но… зачем Любченко? С ним хорошо на машине в распутицу ездить: застрянет машина — он всегда вытащит. А идти за «языком» — это дело деликатное. Тут, кроме силы, еще и ум нужен!.. Комбат замахал на меня руками и успокаивает: «Я на твой ум полагаюсь…».
— Саша! Ведь не было про то разговора, — вмешался Любченко, но на него зашикали, и он снова лег.
— Что оставалось мне делать? — рассказывает Никишин. — И вышли мы на задание. Фронт перешли обык-новенно.
Никишин так и не успел закончить рассказ: дверь широко распахнулась, вошел матрос с повязкой дежурного на рукаве и, оглядев помещение, крикнул:
— Никишин! Любченко! В штаб к лейтенанту! Наступила тишина.
В штабе за простым обеденным столом, заваленным картами и различными бумагами, сидело несколько человек.
Никишин окинул взглядом комнату, нашел командира бригады и произнес давно заученную фразу:
— Товарищ капитан первого ранга! Разрешите обратиться к лейтенанту Норкину?
— Обращайтесь.
— Товарищ лейтенант, старшина второй статьи Никишин и краснофлотец Любченко явились по вашему приказанию.
— Хорошо. Товарищ полковник, вот мои помощники.
Из темного угла комнаты выдвинулся низенький, худощавый человек в шинели, накинутой на плечи, и остановился, рассматривая матросов. Полковник стоял спиной к свету, лица не было видно, но Никишин чувствовал на себе его взгляд.
Слышно потрескивание фитиля в лампе и дробный стук пальцев по столу. Стучит лейтенант. Он нервничает.
Полковник остался доволен осмотром и неожиданно молодо повернулся на каблуках.
— Много таких? — спросил он у командира бригады.
— Хватает, — ответит тот и пододвинул к себе карту. Полковник снова посмотрел на матросов, но теперь они видели его лицо, и от этого было легче.
Молчание длилось еще несколько минут. Прервал его полковник. Он подошел к столу, привычным движением развернул одну из карт и кивком головы подозвал матросов. Норкин, хотя и знал уже все, тоже подошел к столу и смотрел на карту. Карта вся в красных и синих линиях. Одни из них образовали овальные кольца, другие, как ежи, расправили колючки, а третьи соединились в большие стрелы и направились куда-то за кромку карты.