В ту злополучную ночь подрывники не управились втащить мину на насыпь, как появилась дрезина с патрулем. Завязалась перестрелка. Группа Будыкина активно обеспечивала отход подрывников. Но подошли еще две дрезины с автоматчиками и пулеметчиками, и партизанам небо показалось с овчинку. Все смешалось, перепуталось. Где свои, где немцы? Куда отходить? Еле-еле оторвались, выйдя из боя с потерями: двое раненых, двое убитых, в их числе Коля Пантелеев. Недосчитались Будыкина и Курбанова. Утром в пятистах метрах от места боя нашли труп Курбанова. Дурды был смертельно ранен, отполз в кусты и там скончался. А сержанта Будыкина так и не сыскали, хотя партизанская разведка облазила все кругом. Стали строить догадки: утонул в болоте, где-то убитый лежит, вроде Курбанова. Но Лобода сказал другое:
— Суду ясно! Отец Аполлинарий сбежал.
— Сбежал? — возразили ему. — Быть того не может.
— Момент караулил. Выждал — дезертировал.
— А не в плен ли он попал?
— Никоим образом! Плена он боится.
— Но тяжелораненым мог же попасть.
— Не, он дезертировал, факт!
Ни Скворцов, ни Емельянов, ни Новожилов не согласились с этим, однако Лобода неколебимо стоял на своем («Суду все ясно! Я по-хорошему предупреждал: Будыкин не внушает доверия!»). Как бы то ни было, Будыкин пропал. Без следа…
А Будыкин был жив! Но устал люто. Он шел всю ночь, и ему думалось: правильно идет, к партизанской базе. Полночный бой, тяжелый и неудачный, не выходил из головы. Откуда нанесло германцев? Откуда нанесло — понятно: патрули. Просто кто-то в штабе отряда, кто готовил операцию, просчитался: германцы, по нашим данным, не должны были появиться в этот час, а появились. Ввязавшись в огневой бой с патрулем с первой дрезины, они не предполагали, что тут же подойдут еще две. С этих двух дрезин и шарахнули им во фланг. Нечего скрывать: он растерял своих бойцов, в суматохе и сам как-то оторвался, очутился один. Бежал, стрелял, командовал. А потом усек: и командовать-то некем.
Он повернул вправо, где стреляли сильней, — там германцы, но, значит, и свои — угодил в трясину, еле выбрался на кочку. Потом бой вроде сместился влево, Будыкин повернул влево и опять угодил в трясину, еле выполз. Отдышался, неуверенно ткнул ногой туда, сюда, нащупывая твердь, и померещилось: в сапогах хлюпает не вода, а кровь. А как его бойцы, может, кто ранен, кто убит? Он обязан соединиться со своими бойцами, которых потерял. Или они потерялись, какая разница. Есть разница: ты командир отделения, кадровый сержант, остался здесь, а твои бойцы там, куда ты никак не можешь пробиться. С кочки на кочку, проваливаясь по колено, выдираясь из вонючей жижи, он шел и шел. Вправо, влево, вперед, назад, понимая: петляет по болоту, как заяц. А бой вроде бы свертывается, стрельба глохнет.
Когда она вовсе стихла, Будыкин присел на обомшелый пень и подумал: что дальше? Посвистывал ветер в камышах, продувал насквозь болото, лес и Будыкина, и в этом посвисте будто проступали и стрельба, и взрывы, и крики ночного боя. Чего рассусоливать? Вот правильное решение: не рассиживать, а идти безостановочно. К партизанскому лагерю. Как сориентироваться, ежель звезд, луны не видать, черно? Но все равно, надо идти без остановок. Пока есть силы. И он шел до утренней зари, не подозревая, что удаляется и удаляется от партизанской базы в глушь, в бездорожье, в гиблые топи. Шел то быстрей, то медленней, и ему было то теплее, то знобче. И постоянная вертелась мысль: как оправдаться перед командиром отряда? Оправдается как-нибудь, так получилось. Ну, оказался не на высоте, признаю. Но без злого же умысла. Скворцов это должен учесть. Да и комиссар Емельянов и начальник штаба Новожилов учтут.
Небо на востоке пожелтело. Посыпал дождь, за ним мокрый снег и снова дождь. Не уважает он такую погодку. Хуже не придумаешь: голоден и промок до нитки. Будыкин прошел еще с километр и повалился на хвою под елью. Выдохся. Лежал, не двигаясь. Кровь пульсировала в висках, и казалось, что это чьи-то шаги, в животе бурчало, и казалось, что эта какие-то скрипы и шумы в лесу. Но вокруг было безлюдье и тишина, даже ветер стих, даже дождь не шелестел. В полузабытьи Будыкин ощущал холод и влагу, слышал толчки крови в висках и урчание в кишках и в то же время видел перед собой Павла Лободу, который говорил ему: «Безответственный ты тип, подозрительный, потому и диверсия провалилась». Он оправдывался: «Я ни при чем, за диверсию не отвечаю, я прикрывал подрывников». Видел и командира отряда Скворцова, который говорил ему: «Молодец, что явился в расположение», — а Лободе говорил: «Не вяжись к товарищу Будыкину, он кадровый сержант и командир передового отделения». Будыкину стало радостно, и с этим чувством он вынырнул из полузабытья, огляделся. Никакого Скворцова, никакого Лободы.
Он пролежал на волглой прошлогодней хвое с четверть часа, пропитываясь сыростью, идущей от земли, и поднялся, разогнул поясницу, поправил ремень автомата. Небо желтело по-прежнему, ни сильней, ни слабей. Значит, это восток. Значит, теперь ему вон туда, на северо-восток. Или строго на восток? А может, на юго-восток? Ведь ночью он петлил по-заячьи, плутал болотами. Пожалуй-ка, топать все же надо на северо-восток, там где-то отряд. Местность незнакомая, глухоманная, ни дорог, ни хуторов. Те же топи, те же камыши, те же осинник и ельник. И то же низкое облачное небо. Хотя над землей немножко светлело. Дождь принимался сыпать и переставал. В животе уже не урчало, зато резало — с той же голодухи. И башка что-то начала побаливать, горло, глотать больно. Глотать, верно, нечего. Кроме собственной слюны.
Будыкин двигался на северо-восток, не подозревая, что идет точно по направлению к лагерю. Если бы он вышел на просеку, затем на проселок и затем к гравийному шоссе, то выбрался бы в места знакомые. А эти ему были незнакомы. Может, и бывал здесь, да не запомнил. Нечего скрывать: на местности он ориентируется не как бог. Не как бывшие пограничники, тот же Скворцов, тот же Лобода, — эти, что тебе день, что ночь, нигде не заплутают. Служба у них такая была, приучила. Вышел бы Будыкин, выбрался бы, если б не натолкнулся на лесную сторожку. Она предстала вдруг из-за деревьев: избушка на курьих ножках, столбики подгнили, дверь покосилась. Накрененная труба курилась, Будыкин втягивал раздувающимися ноздрями запах дыма, в котором чудился запах кулеша. Заходить? Не заходить? Собаки не видать, хозяев не видать. Понаблюдав, Будыкин так и не решил, как же поступить. Сунешься, а там германцы либо полицаи. А может, там хозяева навроде Тышкевичей, так что же не заглянуть? Перекусить, передохнуть, обсушиться, порасспрошать про дорогу. Дверь провизжала ржавыми петлями, на порожке — женщина в телогрейке, Будыкин отметил: старая. Это хорошо. Хорошо, что баба, бабы не так злы, как мужики. Значит, в сторожке есть хоть одна добрая душа. Добрая? Не выдаст, не продаст?
— Мамаша! — позвал Будыкин.
Старуха разогнулась, откинула седую прядь с лица. Стараясь вкраплять украинские слова, которые знал. Будыкин заговорил: нельзя ли зайти на минутку, непогода, неблизкий путь, устал.
— Заходи, сынок. — Хозяйка посторонилась, пропуская Будыкина, вошла следом. Он огляделся: в комнате никого. — Одна живу.
Засекла, как он оглядывался. Ну, и что? Будыкин сказал:
— Можно присесть?
— Садись к столу, сынок. Покормлю.
Хозяйка смахнула тряпочкой со стола, поставила миски, тарелки, кастрюлю с борщом. Будто поджидала к обеду Полю Будыкина. У него потекли слюнки.
— Сними сапоги, сполосни руки.
Он скинул керзачи, отнес их к порогу, она дала ему шлепанцы. Полила над тазиком, протянула рушник.
— Самогону выпьешь?
Налила ему стакан, себе на донышко. Он сказал:
— Спасибо, мамаша.
— Пей, сынок. Чтоб дома не журились. Далёко дом?
— Далёко, — сказал Будыкин, едва не задохнувшись от первака. — Аж возле Курска.
— Занесло тебя, сынок, от родных краев… Мой сын, мой Стась, тож в армии и тож далёко от родины. В' Гатчине перед войной служил, под Ленинградом. Что с ним? Может, как ты, мотается по лесам. Может, и убитый. Война же…
Будыкин деревянной ложкой хлебал борщ, — не кулеш, — но тоже здорово, — хмелея от него не меньше, чем от самогонки. И думал: попал к матери красноармейца, эта не продаст, не выдаст. Но сколько ей лет? Не старуха, раз сын в Красной Армии, а выглядит старухой. Жизнь, наверно, была несладкая. Так и есть. Хозяйка говорит напевным, молодым голосом:
— Муж у меня и старший сын, Ивась мой, погибли в тридцать девятом. Работали кондукторами на железной дороге. Немцы разбомбили ихний поезд под Варшавой… А после пришли Советы, и Стася забрали в Червону Армию…
Забывшись, когда и выпивал, Будыкин опьянел. В отряде, при командире Скворцове, не разольешься, на операциях и в рейдах по селам тоже не выдавалось заложить за воротник. Теперь можно. Он потянулся за бутылкой, самогон забулькал в граненом стакане. Хозяйка.сказала:
— Не хватит ли, сынок?