— Проходи, проходи, что стоять-то там. Гостем будешь.
В шалашах спали люди. Некоторые жили тут семьями — ушли из деревни, которая виднелась от озерков, где сражался полк.
Узнав, что с Чеботаревым раненый старшина, мужик задумался. Покряхтев, сказал, чтобы несли его сюда, а уж здесь — их забота.
— В деревню определим на поправку или к лесничему… Тут есть километров за семь наш человек, партийный… Одним словом, присмотрим…
Чеботарев вернулся к своим. Кое-как нашел.
— Я думал, ты уж бросил нас тут, — сказал, обрадовавшись, Закобуня.
— Не мели, — обиделся Чеботарев.
Шестунин жаловался на боль в боку. Подняться не мог — не было сил.
Сломали две жидкие осинки, связали сучья. Получилось что-то вроде волокуши. Расстелили на сучья шинели, сверху положили Шестунина и потащили волокушу по просеке.
Выбивались из сил.
Добрались, когда солнце уж высоко поднялось над лесом. У шалашей стоял гомон, как в цыганском таборе. Знакомый мужик, подвесив на распорки ведро с водой, кипятил чай. Где-то в стороне, за лесом, мычала корова.
— Тут что, деревня? — удивился Закобуня.
— Нет, так это, — ответил ему мужик. — Тут стадо пасется… колхозное… Кормимся вот. Молочко парное пока попиваем. Скоро принесут, поди.
К ним подошел председатель колхоза — старик лет шестидесяти. Щупленький, с седой окладистой бородкой и почти совсем лысый.
Председатель подробно расспросил о полке, о том, где шли бои. Подозвал к себе паренька лет семнадцати и послал его куда-то.
— Тут у нас со стадом ветеринар, — стал он объяснять. — Хоть он и не доктор, а поможет. Он у нас в деревне и скот, и людей одинаково вылечивал. Сведущ во всем, шельма. Все травы лекарственные известны ему. В два счета подымет, если… — и вздохнул. — Пуля дура. Куда хочешь залезет… по германской знаю. Так разворотит все, что и травка не поможет.
Девочка лет десяти вынесла из шалаша в эмалированной пол-литровой кружке молоко. Закобуня стал поить Шестунина.
Знакомый мужик, улыбаясь, несмело сказал Чеботареву:
— Оставались бы у нас. Командовали бы нами, а мы уж… воевали бы, партизанили.
Столпившиеся вокруг колхозники и дети приветливо заулыбались.
Чеботарев не понял, насмешка это или просто мужик не сумел как надо выразить мысль, и пожал плечами, а председатель заговорил, кивнув на мужика:
— Он правду сказал: неплохо бы нам иметь военного. Вам-то все равно, где воевать — здесь ли, там ли. А из речи товарища Сталина вытекает определенно: можно и остаться.
— Вот выживет старшина, — вмешался Закобуня, все еще поивший Шестунина молоком, — он вами и покомандует. Вы пока оружие добывайте да его лечите. Он так закрутить умеет, что еще не рады будете.
Председатель, подумав, сказал:
— Добудем… Не на чужой земле-то, на своей. — И заговорил о немцах: — Ничего, еще увидят, как на нас с войной идти. Ишь, Россия им нужна стала, народ русский. — И вдруг показал всем кукиш: — А этого они не хотят?.. Чтобы русскую землю взять, надо сначала народ русский уничтожить, потому что он к ней каждым корешочком своим прирос…
Чеботарев был поражен. Поражен убежденностью в нашей победе. Поражен самим отношением председателя к войне, понятием о ней. Оказывалось, война идет не только потому, что люди, населяющие советскую землю, не хотят, чтобы пришельцы навязывали им свои порядки, определяли их будущее. Война шла вот за эту кочку, за этот лес, за озерцо у шалашей и за все, что видят глаза, — за родную землю.
1Отец Саши Момойкина решил отпраздновать свое возвращение в Залесье. По этому случаю Надежда Семеновна порешила оставшегося с прошлого лета гусака. К вечеру на столе появились салат, жареный гусь, телятина, не съеденные за зиму солености — грибы, капуста, огурчики. Георгий Николаевич, приодетый, в костюме и рубашке с галстуком, с закрученными кончиками усов, важно поставил около пирога-курника бутылки с водкой и графин кваса, приготовленного женою.
Вернувшаяся с огорода Валя сидела возле кровати и посматривала то на стол, то на суетившихся хозяев. Ее все больше охватывало горькое чувство. Вспоминались мирные дни. Первомайский праздник и то, как она с Петром, Соней и Федором встречала его у себя дома. Начинало казаться, будто с приходом гитлеровцев сюда, на Псковщину, это уже никогда не повторится. В ее голове не укладывалось, как можно в такое время праздновать. Она понимала еще Сашиного отца, а самого Сашу… Валю почти насильно усадили за стол. Пить она отказалась. Притрагиваясь к яствам, для приличия улыбалась. Наконец сославшись на головную боль, поднялась и, не раздеваясь, легла на кровать.
Валино настроение передалось, видно, и Саше. Он тоже как-то стал без охоты и пить, и закусывать, а вскоре и совсем сник.
Радостная, помолодевшая будто на четверть века Надежда Семеновна ничего не замечала, а Георгий Николаевич угадал перемену в настроении сына. Зашарив в нагрудном кармане пиджака, он с затаенной тревогой спросил Сашу:
— Ты что? Или не рад отцову приезду?
Вытащив из кармана сложенную вчетверо бумажку, Георгий Николаевич потряс ею перед Сашиным лицом и негромко проговорил:
— Не вешать нос-то! Для нас, может, сейчас только жизнь и наступает.
— Что это? — не поняв отца, спросил Саша и взял из его руки бумажку, развернул ее, вытаращил на Георгия Николаевича глаза: — Это же не по-нашему? От немцев, что ли, она?
Хмелевший уже Георгий Николаевич стал объяснять содержание бумаги. Хвастливо заверял сына, что бояться им с таким документом здесь некого. Его обычно кроткие глаза наливались злобой. Саша остолбенел. Но Георгий Николаевич уже не видел сына.
— Сами кого хошь в бараний рог согнем, — процедил он сквозь зубы и так грохнул по столу тяжелым, жилистым кулаком, что высоко подпрыгнули стаканы и ложки.
Валя настороженно вслушивалась: что это еще за бумага? Догадалась — оккупантами выдана. Не понимала: кем же пришел сюда Георгий Николаевич — купленным немцами человеком или обыкновенным скитальцем? Не вытерпев, она поднялась с кровати, прихрамывая, подошла к столу и молча взяла у Саши бумагу. Впилась глазами в чужие буквы:
«Настоящая справка удостоверяет: ее владелец — русский белогвардеец Момойкин Георгий Николаевич — направляется в село Залесье Псковского округа, к своей семье. Рекомендуем использовать в интересах великой Германии».
Валя сначала не различала слов. Немецких слов. Немного знавшая этот язык со школы, она с трудом поняла смысл документа. Под ним стояла подпись, скрепленная печатью.
Валя долго смотрела на бумагу. Глаза ее остановились на немецкой печати. Она вдруг решила, что Сашин отец — враг. И ей стало казаться, что он может выдать ее гитлеровцам, когда они зайдут сюда. «У таких людей к нам никакой любви быть не может», — рассуждала Валя. Уже жалела, что дернуло за язык рассказать утром за чаем о своем отце как старом коммунисте, дравшемся здесь в гражданскую войну против белых.
И Вале стало страшно (к кому она попала?), невыносимая тягость охватила ее (что с ней будет? как бы поскорее вырваться из этого осиного гнезда?).
Державшая бумагу рука уже дрожала.
Так и не уняв дрожь, Валя сунула бумагу Саше. Направилась к кровати. От стола хлестнул голос Георгия Николаевича, уныло запевшего:
Быстры, как волны, дни нашей жизни.
Что час, то короче к могиле наш путь…
И в это время возле дома Момойкиных появилась Маня.
Огненно-оранжевое солнце низко висело в горячем, переливающемся воздухе. Лучи его, скользя над потемневшей березовой рощей, окрашивали все в какой-то тревожный, режущий глаза цвет. Суеверная Маня подумала: «Не к хорошему».
Маня стояла на улице перед окном. Ждала. Надеялась, что Саша увидит ее и все-таки выйдет.
Из распахнутого окна лилась песня. Голос, почти как Сашкин, но и не его будто, мелодично, с драматическими переливами тянул знакомые с детства слова песни. Грустные, безысходные слова ошеломили Маню. Ей показалось, будто кто-то с остервенением сдавил ее и выжимает из груди последний выдох, последнюю теплоту сердца, последнюю радость. А голос веселел:
Налей, налей, товарищ, заздравную чару.
Бог знает, что с нами случится впереди…
Прислушиваясь к песне, Маня тоскливо смотрела на рощу: стволы деревьев уже тонули в сумерках, и только верхушки их искрились в скользящих лучах солнца. Ее передернуло, и она сделала шаг от окна. Слышала:
С вином мы родились, с вином мы помрем,
С вином похоронят и с пьяным попом.
Налей, налей, товарищ, заздравную чару.
Бог знает, что с нами случится впереди.
А дальше пошла незнакомая — веселая, разухабистая — круговерть: