— Все! Самый полный! — сказал Норкин и, бешено работая палками, понесся вперед, искусно лавируя между стволами.
Ветви больно хлестали по лицу, вырывали из рук палки, но моряки бежали изо всех сил, стараясь уйти подальше от места взрыва.
А сзади слышалась торопливая перебранка пулеметов, пули неслись в поле навстречу ветру, в лес и отрывали от деревьев смолистые щепки.
Двое суток уходили моряки от места взрыва, путая свои следы, то пробегая открытыми полянками, просеками, то забираясь в непроходимую чащу.
Дерзкий взрыв моста, хоть и небольшого, но расположенного на главной магистрали, обозлил фашистов. Они выслали погоню, но крестьяне, привлеченные к участию в ней, шли неохотно, при каждом удобном случае помогая ветру маскировать следы. Выпустив в лес несколько мин, немцы прекратили преследование.
Двое суток бесновался ветер, а потом, утомлённый стих.
Неподвижно стоят деревья. Снег кажется усыпанным мелкими стеклышками. Он блестит, искрится от лунного света. В морозном воздухе, словно от холода, мелко дрожат звезды.
Устало опустился Норкин на пенёк и полез в карман за папиросой. Напрасно пальцы шарили по карманам, перебирали все складки одежды: папирос не было. Вывернув все карманы, моряки еле-еле наскребли на одну закрутку, да и то махорка была смешана с хлебными крошками. Она потрескивала, дым был сладковатый, «о его глотали жадно, торопливо.
— Теперь найти «языках» и домой, — сказал Норкин, вставая.
— Где брать будем, товарищ лейтенант? — спросил Никишин, поправляя крепление.
— Пожалуй, лучше выйти на дорогу. Здесь можно до конца войны просидеть и никого не встретить.
С холма хорошо видна утонувшая в снегах деревушка. Нет огня в хатах, словно нет в них ни одной живой души, словно вымерло все вокруг. Только дым, отвесно поднимавшийся из нескольких труб, говорит о том, что живы люди, что жизнь в деревне еще теплится.
Устало опустив головы и опираясь на палки, стоят небритые моряки и смотрят на столбы дыма. Пушистый столбик дыма, а сколько хорошего вспоминается при виде его. Еще год назад с каким удовольствием каждый спешил домой, чтобы отогреться у огня. А огонь веселый, веселый! Красные языки его непрестанно бегают по поленьям, потом вдруг замрут на месте и бросятся к открытой дверце печки. Напугают, и снова пламя горит ровно, спокойно.
А сегодня ночь особенная. Новогодняя. Сегодня должны быть далеко слышны песни, смех девчат, но мертвая тишина царит вокруг. Залает временами собачонка и смолкнет, испугавшись собственной смелости. И как бы дополняя картину, с самой околицы раздался волчий вой. Несколько раз нерешительно тявкнула в ответ собачонка и замолкла.
Норкин скрипнул зубами, взмахнул палками и покатился с холма к дороге.
— Куда, товарищ лейтенант? — спросил Никишин, догоняя его.
— Надоело, Саша, бродить по снегу. Сегодня Новый год, и все по домам сидят. Думаю подежурить у переезда.
— Ясно… А может, все же свернем в сторону с дороги?
— Не стоит. Чем нахальнее, тем лучше. Нас стерегут везде, но никому и в голову не придёт, что мы лунной ночью идем по дороге.
Никишин замедлил бег и пропустил лейтенанта вперед.
Долгожданный полосатый шлагбаум вынырнул из-за поворота. Моряки сразу сошли с дороги и дальше пробирались прячась за сугробами, используя каждую тень.
Около шлагбаума стоял маленький домик. В двух его окнах виднелся желтоватый свет. Нсркин подкрался к домику, встал на носки, но сквозь затянутое льдом окно ничего не увидел.
— Дело дрянь, — проворчал он, вернувшись. — Дорога хорошо укатана, значит движение по ней большое. Эх, только бы узнать, кто сидит в домике? Схватишь кого, он пискнет, а из этого теремка и начнут высыпать немцы. Тогда сразу завертишься…
— Я, товарищ лейтенант, думаю, что надо ждать здесь. Не впервой налетать. Чуть что — закидаем дом гранатами, и делу конец, — предложил Никишин.
— Бросать сейчас — шуму много. Потом — некогда будет… Поживем — увидим… Ты смотри за домом, а мы с Николаем за дорогой.
Холодно. Смертельно хочется спать. Норкин трет глаза, но они слипаются все настойчивее и настойчивее. Только ненадолго помогает снег, и лейтенант глотает его почти каждую минуту. Прогнала бы сон папироса, но табака нет. От этого еще больше хочется курить, хочется до спазм в горле, до тошноты.
По дороге скрипят полозья. Медленно движется обоз. Закуржевевшие лошаденки идут понуро, опустив головы. Белое облако пара поднимается над ними и тут же садится вниз, покрывая инеем и упряжь, и сани, и сидящих в них людей. Обоз большой. Бесконечной вереницей идут лошади, мелькает железа полозьев, чмокают возницы, переговариваются немцы. А их в каждых санях по два-три человека. Хорошо слышны голоса, и Норкин внимательно прислушивается к чужой речи.
— Курт, — хрипит немец, закутавшийся в байковое одеяло, — а почему мы не берем Москву?
— Фюрер знает.
— Курт, а что ты сделал с этой девчонкой?
— С какой?
— С той, что плакала.
Скрипят полозья, фыркают лошади.
— Все они плачут, — доносится до Норкина самодовольный ответ.
Последние сани скрылись за поворотом. Луна опустилась к зубчатой стене леса, тени стали длиннее, гуще, а моряки все лежат и ждут. Иней от дыхания сел на ресницы, побелил их.
Донесся гудок паровоза, а немного погодя зазвенели рельсы.
Дверь домика приоткрылась. На пороге появился человек. Постукивая деревянной ногой по ступенькам, он Неторопливо спустился с крыльца и заковылял к переезду.
Гудят рельсы.
Скрипит снег под деревяшкой. Человек тянет за веревку и поперек дороги ложится брус. Старчески кряхтя, человек переходит на другую сторону полотна, и второй, смотревший в звездное небо шлагбаум опускается к земле.
— Саша, смотри. Я пошел, — шепнул Норкин и быстро пополз к домику.
Прижавшись к стене, он осторожно взялся за дверную ручку и потянул дверь на себя. Она поддалась, и на снег упала полоска света. Холодный воздух валом поднялся на порог, и клубясь, пополз по комнате. Спрятавшись за углом дома, Норкин затаил дыхание и, не открывая глаз, следил за светлой полоской. Она росла, ширилась и… исчезла: воздух погасил коптилку.
В домике тихо.
Яростно пыхтя, окутывая кусты белым паром, пронесся паровоз с двумя классными вагонами. Как стволы зениток, поднялись вверх шлагбаумы, и снова скрип снега под деревяшкой.
Увидев открытую дверь, сторож всплеснул руками и заковылял быстрее.
— Ах, мать честная! Опять выстыло! И как она, проклятая, отворилась? — ворчал он, поднимаясь на крыльцо.
Подождав минуту, Норкин подошел к товарищам и сказал:
— Порядок: один. Идем, Саша, и спеленаем для страховки.
В домике опять зажегся свет. Оставив лыжи у крыльца, моряки открыли дверь и вошли в комнату. У печурки, зажав руки между коленями и опустив голову на грудь, сидел сторож. Не поднимая головы, он посмотрел на моряков из-под упавших на лоб волос и медленно встал. Его левая нога мелко дрожала в колене. Он молчал. Зато говорили его глаза. В них мелькнуло удивление, потом страх, радость, и, наконец, глаза стали бесстрастными, стеклянными.
— Не шуми, браток, и тебе ничего не будет, — сказал Никишин.
Не успел он закончить свою фразу, как из глаз сторожа полились слезы, нога задрожала еще больше, плечи начали вздрагивать, и он тихо прошептал:
— Довелось… увидеть…
Он говорил еще что-то, губы его шевелились, но так велико было чувство, взволновавшее его, так неожиданно все случилось, что слова не произносились, словно разучился он говорить за эти несколько секунд. Да слова и не нужны были.
— Нам надо веревку, — сказал Норкин, осмотрев комнату.
Сторож удивленно посмотрел на него, перевел взгляд на Никишина и переспросил:
— Веревку?
— Ну, да! Веревку. Найдешь или нет? — нетерпеливо повторил Норкин.
— Есть веревка. Как ей не быть? Это мы в один момент… И куда она запропастилась?.. Когда не надо, так под ногами путается, — ворчал сторож, шаря по всем углам. — Нашёл! — воскликнул он, поднимая над головой связку, веревок.
Никишин осмотрел их, несколько раз дернул и покачал головой:
— Слабоваты…
— Сойдет, Саша! — махнул рукой Норкин. — Мы тебя, папаша свяжем. Давай руки.
— Какой я вам папаша, — криво усмехнулся сторож. — С десятого года я.
— Да ну? — удивился Никишин, всматриваясь в его морщинистое лицо.
— Ей-богу!
— На войне ногу потерял?
— Не… баловался… Поездом отрезало. — И вдруг сторож заговорил быстро, быстро, словно боялся, что его Не дослушают: —Тогда вроде и не очень горевал, а теперь тоска одна! Ушел бы куда глаза глядят, да куда я такой? Увидел вас — и сердце зашлось… От немцев только и слышно, что Москву и Ленинград взяли…