Так прошли уже три дня. Целых три дня, а все, что Анне Мироновне поручил Виктор Михайлович, было еще впереди.
Алексей Алексеевич пришел к Анне Мироновне под вечер. Первым делом расспросил о Викторе, потом забавно и живо рассказал о визите к профессору Барковскому и о свидании с Севсом. Барковского хвалил, даже восхищался им, о Севсе говорил сдержанно.
— Что ж вы хотите, Алексей Алексеевич, — заступилась за Севса Анна Мироновна, — Вадим Сергеевич прежде всего Генеральный. Таким Севс всегда был и таким, я думаю, его и надо принимать.
— Верно. Но знаете, что меня удивляет: Севс не может не понимать, что, отними у него окружение сотрудников, и останутся только звание и прошлые заслуги. По нынешним временам Генеральный, даже если он гений, даже если потенциальный Эйнштейн, решительно ничего построить не может. Открыть, постигнуть, изобрести может, построить — нет. Это Севс должен понимать. И понимает! А выводов не делает.
— А какие, собственно, выводы вы хотели, чтобы он сделал?
— Я бы хотел видеть его мягче, человечней, что ли; я бы хотел, чтобы Севс принимал в расчет не только доводы головы, но и душевные, как говорится, порывы.
— Вы идеалист, Алексей Алексеевич. Голубчик, милый мой Алексей Алексеевич, если человек, скажем, глуп, ему никогда не надо говорить об этом, и вовсе не потому, что можно испортить отношения, нет! В силу своей глупости он никогда не поймет, что ему говорят правду, что кто-то может быть умнее его. Если человек, допустим, жаден, то неужели вы полагаете, что он сознает свой порок? Никогда! В лучшем случае этот человек может видеть, что кто-то другой куда жаднее.
— Значит, по-вашему, Анна Мироновна, это безнадежно?
— Что именно?
— Воздействовать на Севса.
— Ну что вы придумали, для чего на него воздействовать? Севс хорошо делает свое дело, не молод… По-моему, главное — не заблуждаться и знать точно, чего он может и чего не может…
— Вы говорите сейчас совершенно Витиным голосом.
— Возможно, — усмехнулась Анна Мироновна, — хотя раньше люди замечали, что он говорит моим голосом. Это было давно. А за последние годы я все чаще стала говорить его голосом. И смотреть его глазами. Кстати, я еще не рассказала вам, что задумал Виктор. — И она перевела разговор на книгу, которую собирается писать Виктор, на те заготовки, которые он делает с утра до ночи, и в конце передала просьбу Хабарова поделиться историческими материалами, если они сохранились у Алексея Алексеевича.
Алексей Алексеевич чрезвычайно заинтересовался затеей Хабарова и не то всерьез, не то в шутку заметил:
— Хорошие ученики всегда оказываются сообразительнее своих посредственных учителей. Этим делом по-настоящему следовало бы заняться мне. — И, уловив вопросительный взгляд Анны Мироновны, сказал: — Да я же шучу, шучу! Все, что есть, отдам Витьке. Мне такая работа не по плечу: и стар, и образования не хватит, и вообще. Трудное он дело затеял. Тут очень точный прицел нужен, очень жесткие рамки…
Перед тем как откланяться, Алексей Алексеевич протянул Анне Мироновне маленький кожаный футляр и, смущаясь словно мальчишка, сказал:
— Поедете к Вите, захватите и передайте. Подарок. Без всякой символики и тем более без всякой мистики. Просто так.
— Помилуй бог, что ж это такое? — удивилась Анна Мироновна и смущению Алексея Алексеевича, и странному, антикварному виду футляра.
— Ничего особенного… Можете посмотреть.
Она нажала на потемневшую медную кнопочку замка, крышка отскочила, и в темно-синем бархате сверкнул никогда Анной Мироновной не виденный не то значок, не то орден. По голубой эмали — распластанная черненого серебра птица. Оливковая ветвь. Меч. Какие-то слова, связанные из выпуклых латинских букв.
— Значок Мурмелона. Анри Фарман мне лично вручил в одиннадцатом году. Мои детки не оценят и не сберегут. Для них что Мурмелон, что Фарман — пустой звук. А Витя, Витя оценит и сбережет…
Поспешно попрощавшись, Алексей Алексеевич ушел, а Анна Мироновна долго не могла успокоиться. Несентиментальная по натуре, она вдруг растрогалась и разволновалась. Удивляясь собственной непонятно почему охватившей ее суетливости, стала вдруг звонить на междугородную, пробиваться в больницу. Хотела немедленно сообщить Виктору Михайловичу, что Кира согласилась отпустить Андрюшку на лето, что для этого ее не пришлось даже уговаривать; хотела рассказать о свидании с Алексеем Алексеевичем, о его подарке…
К телефону подошел Вартенесян, он не сразу разобрал, кто его вызывает, — слышимость была отвратительной, — а когда понял, что у телефона Анна Мироновна, сразу смягчил голос и первым делом заверил:
— Тут у нас все хорошо. Не волнуйся. Отдыхай.
Анна Мироновна стала торопливо объяснять ему, что надо передать Виктору Михайловичу, и Сурен Тигранович послушно повторял:
— Понятно, пэрэдам. Понятно… Понятно… Пэрэдам.
Рабиновича Анна Мироновна знала главным образом понаслышке, видела всего несколько раз, давно, а в доме у него и вовсе никогда не бывала. Виктор Михайлович всегда говорил о нем как-то подчеркнуто уважительно. Анна Мироновна помнила, что Витя познакомился и подружился с Рабиновичем еще в летной школе.
И вот она пришла к нему с письмом от Хабарова.
Невысокий, довольно полный, с курчавой, сильно прослоенной седыми волосами головой, он встретил Анну Мироновну в коридоре, помог снять пальто, учтиво пропустил в комнату, которая могла быть названа и кабинетом, и мастерской и имела, на взгляд Анны Мироновны, совершенно ужасный вид. Старые шкафы, казалось, готовы были лопнуть от книг и бесчисленного множества кое-как заткнутых в полки канцелярских папок, пронумерованных черными и красными наклейками, вырезанными из настольного календаря. К подоконнику был пристроен верстак, загроможденный какими-то электронными приборами, напоминающими разобранный радиоприемник. На длинной полке, криво прибитой над старым, накрытым чем-то тканым диваном, выстроилась шеренга пыльных самолетных моделей — частью очень похожих на настоящие машины, частью весьма условных, прозрачных — из плексигласа.
Рабинович был в военной форме, но форма сидела на нем странно. Казалось, подполковник донашивает чужую тужурку, узковатую и несвежую.
— Простите, — сказала Анна Мироновна, — я запамятовала ваше отчество…
— Григорьевич — мое отчество. Но это не обязательно. Витя зовет меня Левкой, и вы можете тоже.
— Посмотрите, пожалуйста, Лев Григорьевич, Витино письмо, а потом я скажу несколько дополнительных слов.
Он усадил Анну Мироновну в продавленное, когда-то шикарное кресло, сам расположился за столом и стал читать. Читал, хмыкал, крутил головой, делал пометки на письме.
Как ни старалась Анна Мироновна быть снисходительной, Рабинович ей не нравился. Какой-то верткий, какой-то суматошный. И дом, захламленный, нечищеный и немытый, ей тоже не нравился. Подумала: «И чего только Витя хорошего в нем находит?»
— Ну так! Прочел, — сказал Рабинович. — Замахнулся Витька серьезно, широко замахнулся. Вы в курсе?
— В самых общих чертах, настолько, насколько можно это понять, не будучи специалистом…
— Великолепно. И очень жаль, что раньше пятого я не смогу вырваться в больницу. Все, что он тут нацарапал, совершенно несерьезно. Абсолютно примитивное рукоделие! Ну, мысли. И что? У всех есть ценные мысли! Только кто их будет печатать? И потом не с этого начинают, когда лезут в научную работу. Первым делом идут в библиотеку, шевелят каталоги, смотрят, что вышло вокруг и около, интересуются защищенными диссертациями. Я знаю, знаю, знаю, что вы хотите возразить: половина диссертаций — собачий бред. Да? И все-таки полистать их надо, хотя бы для того, чтобы не ломиться в открытые двери…
— Нет, Лев Григорьевич, я как раз совсем не это хотела возразить…
— Не это? А что?
— Витя лежит. Он прикован к постели. Только-только начал шевелить ногами. О какой библиотеке может идти речь?
Рабинович будто споткнулся, будто с разбегу зацепился за что-то невидимое.
— Слушайте, я же полный идиот. Ради бога, извините меня, Анна Мироновна. Просто… как бы это сказать… Просто я не воспринимаю Витьку лежачим… Ах, как нескладно получилось.
Странное дело, но стоило Анне Мироновне увидеть смущенное, растерянное лицо Рабиновича, и она как-то сразу наполовину простила ему и суетливость, и жеваный мундир, и захламленную квартиру.
— Минуточку! Сейчас я еще раз прочту все, что он тут написал.
Анна Мироновна стала рассматривать книги, самолетные модельки, рисунок на ткани, покрывавшей диван. Рабинович читал.
— Ну вот, теперь все ясно. И, по-моему, есть один правильный ход, — сказал Рабинович, отрываясь от письма. — Как я понимаю, Витьке не терпится? Руки у него чешутся. Так? Сейчас я напишу для него предварительную программу действий, скажем, на неделю. Хорошо? Вы отвезете и скажете: вот Левкины вопросы, думай и спорь с ним. После пятого я приеду, и мы продолжим разговор. Так? Вы спешите? — спросил Рабинович, доставая из стола пишущую машинку. — Это дело займет минут сорок.