Он выдает рассказ за рассказом. Сплетает начало нового с концом предыдущего, не обращая никакого внимания на замечания товарищей:
«Вызывает меня по рации заместитель командира батальона, приказывает развернуться и нестись на север, к перекрестку Нафах — там приземлился вертолет сирийских коммандос. Мы домчались через две минуты. Помните, как мы выскочили на шоссе и стали стрелять в упор?»
Я чуть не подпрыгнул, но сдержался. Мелькнула странная мысль: ведь никто в полку так и не знает, что на самом деле случилось с Довом. Командир его танка тяжело ранен, от него невозможно что-либо узнать, другие из его экипажа говорят, что когда выпрыгивали, то ничего не видели. Мики, начальник отдела личного состава полка, утверждает, что ему ничего не известно. И кадровик батальона Кимель — тоже. Я им верю. Путаница с личным составом может свести с ума. По лагерю Ифтах снуют гражданские лица. Члены экипажей в пропыленных и перепачканных комбинезонах сидят под эвкалиптовыми деревьями, держа в руках шлемы, предоставленные сами себе.
Спасшиеся из подбитых танков, они пришли в Ифтах. С прокопченными лицами и красными глазами, сидят и как-то отрешенно молчат, ждут, чтобы снова стать экипажем первого же танка, который закончит ремонтировать команда Мориса. Тогда они снова поднимутся на плато, на войну. Гражданские осаждают танкистов, вымаливают сведения, собирая их по крупицам. Был там брат Йегуды, слышал, что тот пропал без вести. И брат Дова был тоже. Может, Момо встречал Дова? Я слышал, что коммандос «Голани» эвакуировали на бронетранспортерах раненых у перекрестка.
Я поразился странности этой мысли: Момо ведь из «Голани», а Дов был вместе с нами, он танкист. И все-таки кто знает? Разве не так случилось с танком Йоси, который в канун Судного Дня первым из всего батальона поднялся на плато, но ошибся дорогой. Он не свернул на перекрестке Васет, а пошел прямо на Кунейтру и очутился перед взводом сирийских танков, среди коровников Эйн-Зивана. Там его обнаружили коммандос «Голани» и вернули в Нафах.
В конце концов я решился спросить, но мне это никак не удавалось, потому что Момо ни на минуту не умолкал. Он рассказывал и рассказывал — до тех пор, пока наш грузовик не остановился в Рош-Пине. Когда мы из него выпрыгнули, Момо оказался в окружении плотного кольца солдат. Я не упускал его из виду и около бензозаправочной станции попытался пробиться к нему, но тут он бросился к автобусу, идущему на Кирьят-Шмона. И когда я добежал до остановки, автобус уже отошел.
Жалко… Кто знает… «Постой, — сказал я себе, — Момо ведь из Иерусалима, почему он поехал в Кирьят-Шмона?»
Десять минут в «Шекеме»[16] Рош-Пины. Полно солдат. Пожилая женщина за прилавком, по-видимому из добровольцев, старается обслужить всех.
Я попросил горячий кофе и пирог с корицей. Вкус отпуска. Никогда раньше я кофе не пил. Только чай. Но в армии кофе пьют все. Каждое утро солдаты из командирского танка почти насильно заставляли меня пить с ними черный и горький кофе из малюсеньких чашечек, которые Зада раздобыл в Хан-Арнабе. Они просто не понимали, как можно начать день без кофе.
В «Шекеме» я встретил Амихая, заряжающего 1-Бет. Он тепло обнял меня за плечи. Мы взглянули друг на друга. Глаза в глаза. Поговорили. Ни слова о войне. Как будто мы встретились на батальонных учениях, еще до войны. Как будто ничего не произошло.
Последний раз я видел Амихая в Нафахе на третий день войны, в понедельник, когда мы отправились устраивать сирийцам засаду в каменоломне и обнаружили, что они нас опередили. Часа через два он, раненый, махнул мне рукой и, прежде чем его унесли, успел сказать: «Уповай на Бога». Я хотел докончить и ответить: «Мужайся, и да будет сильным сердце твое»[17], но кругом свистели пули, и Гиди, командир, втиснул мою голову внутрь танка. Заряжающий Эли сказал с завистью: «Осколок в бедро — и все. Война для него закончилась».
Когда раненого Амихая привезли в кибуц Гадот, он рассказал, что в Нафахе наши танки горят один за другим и сирийцы дошли уже до перекрестка Бет а-Мехес. Кибуцники покачали головами и, наверное, все как один подумали: «Солдат молодой, контуженый». И в самом деле: кто был способен в такое поверить?
Из госпиталя Амихай сбежал два дня спустя, на попутных машинах вернулся искать для себя танк и наконец нашел такой, где не хватало водителя. Это была удача, и он ее не упустил. Когда началось контрнаступление, он снова был с нами.
Амихай вернулся не с пустыми руками, а привез с собой лулав и этрог, и почти весь батальон произносил над ними благословения в праздник Суккот. Под сукку мы приспособили большую воронку от мины, покрыв ее ветками. Это о нас, готовящихся к контратаке, мудрецы говорили, что в праздник Суккот евреи потрясают пальмовой ветвью, как герои — оружием.
Полчаса на тремпиаде в Рош-Пина. Множество солдат ожидают тремп под проливным дождем. Одежда промокла насквозь. Это не имеет значения. Ведь я еду домой. Мама все выстирает. Дует холодный ветер и обжигает лицо. Не страшно. После этой войны простуду я уже не схвачу.
Два часа езды до Раананы в военном «рено». Никто не разговаривает. Все выглядят невесело. В Раанане я отошел в сторону и произнес большую минху, как это принято в тяжелых обстоятельствах. В те дни мы молились сразу, как только наступало время молитвы, чтобы потом не пропустить ее. Кто знает, что будет. Я старался сосредоточиться. Знал, что ничего из этого не выйдет. Закрывал глаза, и передо мной возникали видения. Все время мне кто-то или что-то мерещилось, и везде присутствовал Дов. Мысли перескакивали от Ифтаха к Нафаху, от Нафаха к танку, и голова была словно закупорена намертво.
Что значит сконцентрироваться на молитве по-настоящему — я знал после этой войны. В понедельник, когда мы попали в засаду в каменоломне Нафаха, с танком, который заводился с трудом с помощью вспомогательного генератора, с непристрелянным орудием и без связи, когда снаряды ложились все ближе и ближе и огонь охватывал соседние танки, Гиди закричал мне:
— Наводчик, молись! По нам стреляют!
Я молился. И даже преграды тоньше волоса не было между моими губами и сердцем. Тогда я и узнал, что такое молитва.
Там я застрял. На перекрестке в Раанане. Машины проезжают, не останавливаясь. Они там что, не видят? Я же с войны! Еду домой! Остановитесь, сделайте милость, в моем распоряжении только двадцать четыре часа. Может, успею еще заскочить в йешиву, встречу нашего рава. Сердце переполнено и готово разорваться. Как много мне надо ему рассказать: о том, чему учили нас в йешиве и что мы увидели на войне, о вере, про которую читали мы в книгах, и вере, которую чувствует сердце.
Перед молитвой неила, завершающей Йом-Кипур, обратился к нам рав:
— Учили наши мудрецы: «Сказал Господь, Благословен Он: „Отворите мне вход с игольное ушко, и я открою вам врата, через которые пройдут возы и повозки“. И еще: „Игольное ушко, конечно, мало, но открыто насквозь с обеих сторон, и нет в нем преграды“».
Слова эти запали мне в душу. Я был уверен, что понимаю, что значит «открытое сердце». Сейчас я знаю: ничего я в этом не понимал. Хочу сказать раву, что наконец-то я это понял.
В те тяжелые дни я писал стихи. Когда писал, становилось легче. Не показывал их никому. Решил, что покажу раву. Может, из них он поймет больше, чем из моих рассказов. Там есть и о нашем товарище Шае. На исходе праздника Суккот Рони сказал, что Шая погиб. Мне тогда вспомнились слова:
«Драгоценные дети Сиона, дороже чистого золота, уподобились вы глиняным горшкам, изделиям гончара»[18]. Два года мы сидели на одной скамье в йешиве, днем и ночью.
Я спрятал голову в колени, закрыл глаза и увидел Шаю: прекрасный юноша с лулавом в правой руке и этрогом в левой, с ароматным миртом, в тени зеленых ветвей, покрывающих сукку. Вдруг налетел ураганный ветер и все смешал, небеса разверзлись, и на нас обрушился сильнейший ливень. Колышки крепления вырвало из земли, затрепыхались на ветру стены-полотнища, разбросало ветки, и вот уже сукка взлетела в воздух, и зло и насмешливо отозвался ветер: «Где же ваша сукка?»
Я написал стихи:
Облаченные в талиты, возносящие лулав,
взяты из суккот.
Пали стены, спутались ветви,
сень небес укрывает их.
Я взглянул на часы: стрелки движутся, отпуск проходит, а я застрял тут, на перекрестке Раанана. «Ребята, — говорил нам Ханан, наш ротный командир, вчера вечером, когда мы тянули жребий из его шапки, боясь обмануться в своих ожиданиях, — ребята, не забудьте, так решил командир полка: каждый экипаж получит отпуск на двадцать четыре часа — по очереди. Мы пока единственные на позиции. Нас некем заменить. От батальона осталась в лучшем случае рота. Говорят, что новобранцы сейчас проходят ускоренный курс и что солдат моторизованной пехоты переучивают на танкистов. Может, через несколько недель прибудет к нам пополнение, проведем одно-два учения и тогда уйдем в более длительные отпуска. А пока есть то, что есть, — двадцать четыре часа. Ну, давайте! Жаль времени. Тяните жребий. Итак, чей экипаж уходит первым?»