— Не знаю, как ты, Савка, — сказал Платон, — а меня бы с Днепра или с Десны не то что Гитлер, а сам нечистый не выгнал бы, не к ночи будь помянут, прости господи.
— Легко сказать, дедушка. А вот посмотрели б вы на танкетки! — оправдывался лейтенант Сокол.
— Ну и что ж? — перебил его Платон, очевидно не имея никакого желания выслушивать нас. — Сколько она может убить вас, танкетка? Все равно вам же придется их разбивать, не мне. Я свое отвоевал. А вот Левко мой на Халхин-Голе, слыхали, что сделал с этими, как их?.. Танкетки!.. — разгневался дед. — Людская душа молодецкая сильнее всякой танкетки. Было, есть и будет! Как это в песне про Морозенко поют: «Де проiхав Морозенко, — кривая рiчка» — вот!
Я не выдержал дедовых разговоров, так тяжело мне стало его слушать. В эту минуту он показался мне жестоким и несправедливым дедом.
— А разве вы думаете, диду, что нам не тяжело? Разве вы думаете, что боль и жалость не раздирают наши души, не мучают, не жгут наши сердца адским огнем?! — простонал я ему в самые очи.
— А что мне думать? — посмотрел на меня Платон.— Думайте вы. Жизнь ведь, она уже ваша, а не моя. А только я так скажу вам на прощанье: не с той чаши наливаете. Пьете вы, я вижу, горе и тоску. Зря пьете. Это, хлопцы, не ваши напитки. Это напитки бабские. А бойцу надо сегодня напиться крепкой лютости к врагу да злобы. Это ваше вино. А горе и жалость — не ваше занятие. Жалость подтачивает человека, как червь. Побеждают быстрые да сердитые, а не жалостливые! — сказал дед Платон и умолк. Он высказал наконец свою мысль. Это была его правда. Он возвышался на корме, суровый и красивый, и смотрел вперед поверх нас.
В это время недалеко от нас упал снаряд и поднял вверх огромный водяной столб.
— Ого!.. А что рыбы поглушат в речках! — послышался голос Савки.
— Теперь поглушат, — сказал Платон. — Позапрошлую зиму подохла от засухи, а теперь гранатами высадят дотла. Опустеют теперь и речки, и все на свете. Приехали.
Челн мягко уткнулся в речной песок. Я вышел на берег совершенно опустошенный и вместе с тем какой-то совсем иной, новый. Как будто я утопил в Десне и свою печаль, и тоску, и отчаяние отступления. Я оглянулся. За Десной горело. И красное зарево пожара как-то по-новому осветило мою душу. Нестерпимый огонь прожег меня насквозь. На мгновение мне показалось, что, кинься я сейчас назад в Десну, и вода с расступилась передо мной.
Этого, хлопцы, я никогда не забуду.
Мы стали прощаться с дедами, спеша в кусты.
— Постойте трохи, — сказал Платон, опершись на весло. — Так что ж прикажете передать фашисту? Как встречать его, как в глаза смотреть?
— Передайте, что мы еще вернемся. Не дрейфьте, дед, вернемся, — попробовал подбодрить деда Троянда.
Дед посмотрел мимо планшеток Троянды и легонько сплюнул.
— По-дай го-го-го-го! Ого-го-го! — донеслось с тoro берега.
— Прощайте, спасибо, — тихо говорили мои спутники, уходя в лозы.
— Идите себе... — равнодушно сказал дед Савка. Платон молчал.
Мы ушли в лозы. Я шел последним и думал про деда Платона. Спасибо ему, думал я, что не пожалел нас, не окропил нашу дорогу слезами, что высек из моего сердца огонь в ночи... Отчего ж ты, правда, так горька и солона подчас, подумал я и остановился. Потом я побежал назад, к Десне.
Я должен был что-то сказать на прощанье деду Платону. Я выбежал на берег.
Платон стоял у самой воды с веслом, как пророк неподвижный, и, очевидно, глядел нам вслед.
— Прощайте, диду. Простите нас, что не уберегли вашу старость, — сказал я, задыхаясь. — Мы вас, диду, никогда...
— Иди, не крутись перед очами, — сказал Платон, даже не взглянув на меня.
По сухому, темному его лицу текли слезы и падали в Десну.
Вот, друзья мои, и все. Вот и весь секрет мой, — сказал капитан Колодуб и зажег трубку.
Все в землянке вздохнули.
— Сейчас я Герой Советского Союза. Много я уничтожил врага, что и говорить. Много пострелял в наступлении и гусеницами подавил немало. Бывало, поверите, тошнило от хруста фашистских костей. И сам попадал не раз в переплет. Но где б я ни был, как бы ни бушевали вокруг меня вражьи ветры, им никогда уж не погасить того огня, что зажег во мне когда-то в челне дед Платон. Что наша жизнь? Что наша кровь, когда страдает вся наша земля, весь народ? — Голос капитана зазвучал как боевой сигнал. — Я, хлопцы, в бою сторукий, стократ помножен гнев во мне и ненависть! Так...
Капитан Колодуб усмехнулся.
— А все-таки ничего в жизни я бы так не хотел, как после войны поехать на Десну к деду Платону...
— И сказать ему, что он ошибался, товарищ Герой Советского Союза.
— Добрый вечер! Ну как? — раздался у дверей бравый голос Бориса Троянды, который только что зашел в землянку.
— И поклониться деду Платону в ноги за науку, — сказал капитан, словно не слыша вошедшего.
Стало тихо. Никто не двигался, словно все танкисты мыслями были еще ка Десне.
— Нет, товарищ капитан, не поклонитесь вы деду Платону, — вздохнул молодой танкист.
Все оглянулись. Это был Иван Дробот. Он стоял в дальнем углу землянки. Он был как-то особенно взволнован рассказом.
— Деда Платона, товарищ капитан, уже нет в живых,— сказал Дробот. — Как только вы ушли в лозы, а дед Платон и Савка вернулись на свой берег, сразу подбежали фашисты. Долго били они стариков за перевоз, хотели было расстрелять, а потом прибыл приказ им немедленно переправиться на другой берег. Ну, повезли. Насело их полным-полно. Выплыли на середину Десны, тогда дед Платон и говорит: «Савка, прости меня!»— «Бог простит». — «В другой раз». — «Бог простит». — «В третий раз». — «Бог простит». Да за третьим разом как подняли они весла, да как бросились сразу на правый борт, так и перевернули челны. Все потонуло: и пулеметы, и немцы, и деды. Один только я выплыл на наш берег.
— А кто ж ты такой? — тихо спросил капитан Колодуб.
— Я внук деда Савки. Я сидел на втором весле.
— Встать! — скомандовал Колодуб.
Все встали. Долгую минуту стояла молча семья бойцов. Капитан был бледен и торжествен. Он стоял с закрытыми глазами. Потом он опустился на одно колено, все последовали за его движением.
— Готовы к бою? — спросил капитан Колодуб и вырос перед бойцами, как дед Платон на Десне.
— Готовы на любой огонь!
Тихо стало в землянке.
Тихо и на позиции. Только далеко на горизонте качался в небе огненный знак прожектора.
1942
Алексей Толстой. РУССКИЙ ХАРАКТЕР
Русский характер! — для небольшого рассказа название слишком многозначительное. Что поделаешь,— мне именно и хочется поговорить с вами о русском характере.
Русский характер! Поди-ка опиши его... Рассказывать ли о героических подвигах? Но их столько, что растеряешься, — который предпочесть. Вот меня и выручил один мой приятель небольшой историей из личной жизни. Как он бил немцев — я рассказывать не стану, хотя он и носит золотую звездочку и половина груди в орденах. Человек он простой, тихий, обыкновенный — колхозник из приволжского села Саратовской области. Но среди других заметен сильным и соразмерным сложением и красотой. Бывало, заглядишься, когда он вылезет из башни танка, — бог войны! Спрыгивает с брони на землю, стаскивает шлем с влажных кудрей, вытирает ветошью чумазое лицо и непременно улыбнется от душевной приязни,
На войне, вертясь постоянно около смерти, люди делаются лучше, всякая чепуха с них слезает, как нездоровая кожа после солнечного ожога, и остается в человеке — ядро. Разумеется, у одного оно покрепче, у другого послабже, но и те, у кого ядро с изъяном, тянутся, каждому хочется быть хорошим и верным товарищем. Но приятель мой, Егор Дремов, и до войны был строгого поведения, чрезвычайно уважал и любил мать, Марью Поликарповну, и отца своего, Егора Егоровича. «Отец мой — человек степенный, первое — он себя уважает. Ты, говорит, сынок, многое увидишь на свете, и за границей побываешь, но русским званием — гордись...»
У него была невеста из того же села на Волге. Про невест и про жен у нас говорят много, особенно если на фронте затишье, стужа, в землянке коптит огонек, трещит печурка и люди поужинали. Тут наплетут такое — уши развесишь. Начнут, например: «Что такое любовь?» Один скажет: «Любовь возникает на базе уважения...» Другой: «Ничего подобного, любовь— это привычка, человек любит не только жену, но отца с матерью и даже животных...» — «Тьфу, бестолковый!— скажет третий. — Любовь — это когда в тебе все кипит, человек ходит, вроде как пьяный...» И так философствуют и час и другой, покуда старшина, вмешавшись, повелительным голосом не определит самую суть... Егор Дремов, должно быть, стесняясь этих разговоров, только вскользь помянул мне о невесте, — очень, мол, хорошая девушка, и уже если сказала, что будет ждать, — дождется, хотя бы он вернулся на одной ноге...