В нашем ряду впереди застрял автокран; правый ряд подвигается, левый подвигается, мы стоим. Если б мог, вылез бы сейчас и пошел пешком. На уровне моей головы за стеклом справа вздрагивает помятое крыло грузовика, моторы всех машин работают, выхлопные газы подымают-ся вверх меж стенами домов. Стекла закрытых окон темны от пыли, даже не блестят на солнце. Чем здесь дышат люди?
Опять двинулись. Машины справа, слева, мы стоим.
— А если попробовать в тот ряд? — говорю я.
— Один черт! Туда перейдем, эти будут подвигаться.
За стеклом уже не крыло грузовика, а развалился в такси молодой парень, курит, выставив голый локоть в окно.
— Все-таки попробуем.
— Ха! Он тебя пустит? Он сейчас брата родного не пустит.
И правда, таксист, словно бы услышав наш разговор, двинулся вперед, под самый кузов грузовика въехал; за ним, как на буксире, ползет пожарного цвета «Москвич». А мы стоим.
— Как здесь люди живут? — говорю я, чтобы не думать. — Наверное, ни днем, ни ночью не открывают окон. А шум!
— Это что! Вон артисты-то, артисты!.. Кооперативный дом поставили на углу, над светофо-ром. Машины газуют…
— На углу Каляевской?
— Ну да, Эрмитаж.
— Как же Эрмитаж? Каляевская.
— Продовольственный магазин под ними!..
Какой-то бестолковый разговор, мы кричим друг другу все это в жаре, посреди рева машин и выхлопных газов, и каждый рывок вперед — толчком в сердце. Вырвались наконец!
Когда у ворот больницы я выскакиваю из такси, иду через больничный двор, подхожу к окошку за пропуском, называю фамилию и она там листает не спеша эту свою огромную амбарную книгу (иначе эту книгу и не назовешь), а я жду, во мне душа замирает: только бы жив! Только бы не поздно!
Больные в пижамах курят на лестнице, стоят на площадках в очереди у телефонов-автома-тов. Женщина у окна перегружает из сумки в руки больному кульки, кулечки, банки, свертки; два темных силуэта в квадрате окна. Как же я ничего не захватил? Ни фруктов, ничего. Конечно, Варвара там, все, что нужно, можно, все сделано. И все же стыдно, нехорошо.
Варвара идет по коридору в белом халате, что-то несет перед собой. Свет ей в спину, я не вижу лица, но это ее широкие плечи, ее высоко поднятая седая голова.
— Как Кирилл? У меня, понимаешь, как назло, целый день лекции, — с первых слов оправ-дываюсь я.
— Он там.
Указав на дверь палаты, она идет дальше.
Робкий, как все здоровые в присутствии тяжелых больных, инстинктивно стараясь выглядеть жалким, вхожу. Чужие лица на подушках. Оборачиваюсь. Брат смотрит на меня снизу. Его кровать у самой двери. Похудел. Большие, просто огромные глаза на худом заросшем лице. Бессильная рука на одеяле. Синие вены, синеватые ногти.
— Сядь, — глазами указал на табуретку.
Я ставлю «дипломат» на пол, осторожно сажусь, будто и табуретке здешней боюсь причи-нить боль. Склянки с лекарствами, ложечка, питье. В расстегнутой рубашке худая грудь с седыми волосами. Подымается и опускается при дыхании, я вижу удары сердца под кожей. И жутко, до мурашек жутко становится: инфаркт — ведь это разрыв сердца. Где-то я читал: за сорок лет жизни сердце перекачивает триста с лишним тысяч тонн крови. В сутки это… Нет, не могу сейчас сосчи-тать. Какая страшная нагрузка для раненого сердца.
Я смотрю на него, он смотрит на меня. А когда он кладет свою ладонь на мою руку на колене, я, старый, бородатый человек, вдруг чувствую, что готов в эту минуту заплакать.
— Брат, — говорю я, заново ощущая забытую сладость самого слова «брат», — тебе нельзя так.
Он кивает, улыбается глазами: рад, что я здесь. Мне это как отпущение грехов. Одиннадца-тые сутки — и не сказать, не позвонить… Я еще что-то говорю, а он смотрит на меня, и глаза у него добрые, меня же еще жалеет.
Вошла Варвара. В ладонях несет перед собой эмалированную кружку. У окна, сидя на низ-кой табуретке, спит женщина, ткнувшись лбом в кровать больного. Согнутая, худая, старушечья спина. Вздрогнула, когда Варвара поставила кружку на тумбочку.
— Корми, — говорит Варвара, — я подогрела.
— А? Сейчас… Спасибо… Сейчас.
Она еще не пришла в себя, не проснулась окончательно. Варвара опять уходит и возвраща-ется со стеклянной банкой в руках; я каждый раз отодвигаюсь вместе с табуреткой, теснюсь, вскакиваю, когда она проходит.
Садясь на край кровати кормить брата с ложечки, она что-то ищет ногой, Я догадался, подставил ей маленькую табуретку. Вот на ней она и спала тут все эти одиннадцать суток, как та женщина преданно уткнувшись лбом в тюфяк. Общая беда связала их всех здесь, общий устано-вился палатный быт и понимание с полуслова, а я только суечусь зря.
Варвара кормит с ложечки, движениями губ как бы помогая ему, и даже всасывает в себя воздух, когда он проглатывает. Брат улыбается, указывает глазами мне — на нее, ей — на меня. Рад.
Сняв ложкой с жестких его губ, как, бывало, я когда-то ложечкой снимал с мокрых губенок сына, Варвара пожаловалась:
— Ноги отекли.
Мы вместе посмотрели на ее ногу на табуретке.
— Вон… Как тумбы…
В том, что она пожаловалась, доверие ко мне. Я заторопился благодарно:
— Так, может быть, надо что-то? Ты скажи. Кто его смотрел вообще? Может быть, лекарство? Консультацию? И подежурить я тоже могу, сменить тебя.
Я чуть было не сказал: «А Кира приготовит», тем и жену приобщая, но вовремя почувст-вовал — рано, нельзя.
— Да разве ж я оставлю его…
— Но кто был?
— Смотрят врачи.
— Постой, кто из врачей? Ведь есть кардиологи… Я могу, наконец, узнать.
— Тут врачи хорошие. Больница рядовая, а врачи хорошие. Я сегодня домой съездила в отпуск, искупалась, приготовила вот. Слава Богу, уже ничего.
И оттого, что движениями губ все так же помогает ему справляться, интонация горделивая, как за ребенка: «Вон он уже у нас какой!..»
Варвара всегда была спокойная. И правильная во всем. Может быть, это и хорошо. Но я представляю себе, что бы делалось, если бы это было со мной. Все известные профессора были бы уже поставлены на ноги, выдернуты с дач, из квартир. И уж конечно, не здесь бы я лежал, не в палате на четверых. А Варвара даже детям не сообщила, ни сына не вызвала, ни дочь.
Рассказывают, актер Астангов умер от аппендицита — ждали светило, обыкновенному вра-чу, который каждый день щелкает такие операции, не доверили. Может быть, и правда попроще — лучше. Наверное, так.
Сколько раз мне приходили мысли о спокойной жизни, о том, что если бы такая женщина, как Варвара, была моей женой… Это теоретически. А когда она пожаловалась, что ноги отекают, и я увидел мощную ее щиколотку, широкую ступню тридцать девятого размера в тапочке… Но вот они с братом прожили жизнь и счастливы даже сейчас, и, может быть, ни с какой другой женой не был бы он счастлив. Каждому — свое. Как можно знать и решать за другого, когда о себе-то мы ничего не знаем.
— Ты прости меня, Кирюша, я даже не принес ничего — ни ягод, ни фруктов. День сума-сшедший, минуты не было вырваться, лекции, консультации, ученый совет — черт-те что!
— Все бегаешь?
— Сбежал, а то бы и сейчас сидел там.
В подтверждение я зачем-то указываю на свой «дипломат» с желтыми металлическими застежками. И вдруг покраснел неожиданно для самого себя. Оттого ли, что «дипломат» мой роскошен, он выглядит здесь как из другого мира, — брат, следуя за моей рукой, скосил на него взгляд, — оттого ли, что лгу, но так покраснел, что в пот бросило. И отвернуться некуда в этой палате, так и сижу. Проклятый мой недостаток, все детство из-за него было испорчено, и в школе всегда боялся покраснеть. Вот старый уже, а краснею.
И чего я стыжусь? «Дипломат» кожаный — перед братом неловко. Да, разные возможности, но я же не украл. Но мы родные братья. Помню, завели обстановку впервые, радовались, ходили с женой по комнатам, обнявшись. Приехал Кирилл, я засуетился виновато, старался показать, что все это так, не нужно мне: вот, мол, купили, отделался, теперь к главному делу жизни можно при-ступать… Киру это сердит: «Да, мы вот так живем! Разные возможности, разный круг знакомых. К этому должны привыкнуть и знать…» Я действительно, если разобраться, ни перед кем ни в чем не виноват. Но так установилось в семье, что я постоянно оправдываюсь. Я больше всех достиг в жизни, а почему-то жалеют меня. Умирая, мать не себя жалела, не Кирилла, а меня, взгляд этот ее я никогда не забуду. И постоянно все ждут от меня чего-то большего. Даже если, допустим, мне больше дано, имею я право просто жить, а не оправдывать надежды?
— Замотался ты совсем, вот я почему, — говорит Кирилл, дав мне время справиться. Из деликатности он даже радио подкрутил погромче.
— Жизнь суматошная, ритм столичный…
Мне все еще трудно взглянуть ему в глаза.
— А я вот добегался… Говорят, год активного солнца. Мы и при солнце, и без солнца такие активные стали, так суетимся…