— Замотался ты совсем, вот я почему, — говорит Кирилл, дав мне время справиться. Из деликатности он даже радио подкрутил погромче.
— Жизнь суматошная, ритм столичный…
Мне все еще трудно взглянуть ему в глаза.
— А я вот добегался… Говорят, год активного солнца. Мы и при солнце, и без солнца такие активные стали, так суетимся…
На груди его, на левой стороне, толчками вздрагивает под кожей. Я физически почувствовал, даже сердце заломило, как у него там пульсирует неровно, выталкивает кровь.
— Ты не волнуйся, тебе волноваться нельзя.
Улыбнулся жесткими губами.
— Я ведь в Болгарию должен был лететь. А тут с оформлением вышла какая-то неясность. Все оформлены, один я не оформлен. Сразу многозначительное молчание, мысли всякие… Знаешь ведь, не посылают ничего, а вот если оформление задержано… Оказалось, просто бумаги забыли вовремя подать, оформили уже в самый последний момент. Собирался в спешке, чемодан на столе, рубашки уложены. Стал под душ… Чувствую, не по себе как-то. Да нет, не может быть! А уже страх — найдут здесь в таком виде…
— Не надо. Начинаешь вспоминать, начинаешь волноваться.
— Теперь уж смеюсь. О смысле жизни подумать некогда, а обо всякой ерунде… Сюда везли, знаешь, о чем думал? Неудобно, подвел, как же они там без меня? Смешно! И здесь… Пролетит самолет — вот бы сейчас и я сидел у иллюминатора, воротничок, галстук, руки на подлокотниках. Только когда уж прижало совсем…
Вошла Варвара, посмотрела на него, на меня, что-то почувствовала, села на страже в ногах.
Все мы умные, когда прижмет. Только ума этого хватает ненадолго. Первый раз прижало меня в сорок лет. Тогда думали определенно — рак. Так поумнел сразу! Вот если б заново жизнь прожить! А вышел невредимым, и жизнь взяла свое. Дай Бог, чтобы у Кирилла обошлось все, дай-то Бог! А выйдет, и некогда станет разговаривать о смысле жизни, надо будет жить. Это прежде, в прошлые века, людям у смертной черты открывались великие истины. А в наш стремительный век… Академик Страдников за четыре дня до смерти, когда уже надежд не оставалось никаких, все справлялся, как идет выдвижение его кандидатуры на премию, обзванивал нужных людей. Навер-ное, и раньше это бывало, природа человеческая меняется медленно. И все-таки, надо думать, не в таких масштабах.
На тумбочке в наушниках радио чуть царапается звук, не разобрать музыка или говорят что-то. Вечернее солнце за окном, свет его на листьях тополя. Больница старая, дореволюционных времен. И тополь старый. Сколько людей смотрело отсюда на этот тополь зимой, летом, осенью, весной… Из суеверного чувства я не додумываю эту мысль.
Когда жизнь вместе прожита, люди становятся похожими друг на друга. Говорят, на морде у старых собак выражение их хозяев. Не знаю, я не собачник. Но Варвара и Кирилл — и взгляд, и во взгляде, и жесты, и интонации голоса — поразительно как похожи. В одном только они полная противоположность — в отношении ко мне. Я не сужу, Варвара ему предана и за него не прощает мне никакой малости. Но вот, убей Бог, не знаю, что мне не прощать?
Кирилл — инженер-конструктор, всю жизнь в авиационном КБ, как, впрочем, и Варвара еще недавно, до пенсии. Я убеждался не раз, его ценят. Но вот это огромное расстояние между тем немногим, что поручено ему, и общим замыслом, который не от него исходит, это наложило свой отпечаток. Производство строго формирует тип людей-исполнителей. Он — мой брат, но я не могу об этом не думать, не видеть этого. К тому же он болезненно скромен: «Я подкручиваю гайку, одну-единственную гайку всю жизнь. Только моя гайка требует не физических, а некоторых умственных усилий, вот и вся разница». Зато в меня он вложил все честолюбивые мечты, если у него они были когда-то. В его глазах я тот, кому ведом общий замысел, смысл происходящего — и ныне, и прежде, и в обозримом будущем. И даже, я так подозреваю, он думает, что я на этот общий замысел в силах повлиять.
Задумывались ли люди, сотворяя кумиров, каково им жить, кумирам этим, большим и малым? Может быть, им не под силу оправдывать ваши надежды? И нравственно ли это, наконец, свою ношу переваливать на других? Ведь это не козлы отпущения, если на то пошло.
Во всем, в чем я не состоялся и отличаюсь от его проекта, Кирилл винит мою жену. Тут они с Варварой едины. «Брат, гони ты ее. Ведь она тебя погубит…» Сколько раз во время тяжелых ссор с женой вспоминались мне эти его слова. Но с них, с этих слов, и началось все, что развело нас в дальнейшем. И он, уже в ту пору женатый, и Варвара, и мать с отцом — все они сразу как-то были против Киры. Может быть, именно то, что все они вместе против нее одной, может быть, это и решило. Что уж теперь, когда нашему сыну тридцать.
Мы тогда приехали с Кирой на дачу, и я видел, какое впечатление все там на нее произвело. По теперешним меркам это была не дача: тесный, без удобств, маленький рубленый дом на огром-ном участке с огромными соснами. Но тогда, после войны, все это казалось чем-то необычайным. Красная от возбуждения, Кира ходила по комнатам, мысленно переставляла в них все по-своему, и по участку ходила, и на чердак поднялась, там тоже планировала что-то. Бывают такие стыдные минуты в жизни, когда понимаешь, видишь, но решимости остановить не хватает. Мать с отцом смотрели на это нашествие, словно их уже выселяют из дома, словно они здесь гости, а я мало-душно делал вид, что ничего не замечаю и, таким образом, ничего этого нет.
Потом мы пошли купаться на пруд. Я разделся, первый полез в воду. Не в теперешних нарядных японских плавках, нейлоновых или шерстяных, которыми щеголяют на пляжах, а в черных сатиновых трусах того времени… Я разделся и пошел, а Кира задержалась. Позже воображением я восстановил, как это было: после дачи, после всего, что она видела и представила себе, она смотрела на меня, сутулого от худобы (в то время я был очень худ, сейчас даже поверить трудно), в этих широких, как юбка, «семейных» сатиновых трусах над худыми ногами. И вот это увидел Кирилл — как на меня она смотрит. «Брат, — сказал он мне, когда мы возвращались с пруда и отстали вдвоем, — отдай ей все, что попросит, и гони ее…»
Это был момент, когда я поколебался. Но я уже не мог отступать. Я привык считать себя порядочным человеком и выражение ее лица объяснил себе токсикозом: Киру тогда уже тошнило от мясного, от любых запахов. Через семь месяцев после свадьбы родился наш сын.
— Кирюша, ну как ты? — спрашиваю я, когда Варвара опять вышла. — Сам как себя чувствуешь? Правду скажи.
— Ее жалко. У детей своя жизнь, взрослые, а она… Пока я жив, она жена, а нет меня — бабка. Тому, кто остается, хуже.
— Не шевели рукой.
— Теперь уже ничего. Жив. А видно, нет смелых, когда подопрет.
И посмотрел на меня. Душа вздрогнула, как посмотрел.
— Ты-то себя береги. Тебе вовсе глупо — на восемь лет моложе меня.
— Моложе — это уже не про нас.
— Мальчишка!
— Екатерининский вельможа граф Безбородко… Кстати, он, кажется, был прообразом отца Пьера, старого графа Безухова. Так вот он умер после четырех ударов, как пишут про него, глубоким стариком. Как думаешь, сколько этому глубокому старику было? Пятьдесят два. А мне пятьдесят шесть.
— Это тех пятьдесят два!
— Вот именно, тех. До девальвации.
Мы улыбаемся друг другу, говорим ерунду. Но взгляд Кирилла, эта мягкость, его рука…
— Временами ты так на Костю похож! Глаза, вот это выражение…
— Не шевели рукой, — говорю я.
— Помнишь Костю?
Помню ли я Костю? В детстве нашем я старался на него походить, во всем ему подражал. И постоянно отца ревновал к нему.
— Сейчас ему был бы шестьдесят один год, подумать только. А прожил на свете двадцать один. Не помню, говорил тебе? Я ведь узнал. Они вылетели прикрывать караван судов. К Мурман-ску шел конвой. Вот в том бою над морем… Как метеор сгорел. След яркий остался, а смотреть на него некому.
— Кирилл, тебе волноваться нельзя.
— Лежу тут, думаю все. Вы оба воевали, а я всю войну в тылу.
— Что ж ты мог? Оборонный завод. В то время самолеты…
— Это я знаю. Но вы-то воевали. Какой он был! Ведь самый лучший из нас.
Помолчали.
— Знаешь, я недавно Ларису встретил, — сказал Кирилл. — Она бабушка. Постояли с ней, Костю нашего вспомнили. Ты ее не встречаешь?
— Встречал.
Несколько раз я встречал Ларису, юношескую любовь Кости, брата нашего погибшего. А первый раз встретил ее через несколько лет после войны. Она вела за руку чудную девочку, другую везла в коляске. Рядом шел муж. Только над бровями остались у нее темные пятна, она их запудривала. Это мог быть их с Костей сын, жил бы сейчас на свете.
— Иди, Илюша, тебе пора.
— Посижу.
— Иди, иди.
Мы прощаемся, я уношу свой роскошный «дипломат», как краденый. В коридоре встречаю Варвару.
— Варя, что говорят врачи?
Она стоит величественная, седая, строгая. Теперь она вновь что-то не прощает мне и не считает нужным это скрывать. Этих одиннадцати суток, когда брат был между жизнью и смертью, а я жил себе, не ведая, мне она этого не простит никогда.