— Вот у кого точеная фигура. Живая статуэтка. А такой нежной, молочно-розоватой кожи я не встречала ни у одной женщины. Она вся изящна, вся!.. Я понимаю увлечение сына. И ко всему — аромат и какая-то звенящая упругость молодости… Зите всего двадцать четыре года… двадцать четыре года, — мечтательно, с легким вздохом повторяла королева.
А Поломба упрямо твердила:
— Им, Ваше Величество, далеко до вас! Переберите всех придворных дам, ни одна не может соперничать с вами.
— Я предпочла бы, моя Поломба, чтобы вместо тебя так говорили мужчины.
— И говорят! Говорят! Что вы думаете! — с жаром подхватила Поломба.
— Кто ж говорит?
— Все! Ну решительно все! Даже Тунда!
— Тунда?.. Тунда — большой художник. Его мнением нельзя не дорожить. Так что ж он говорит?
— Он говорит… Знаете, Ваше Величество, раз он писал в белом зале портрет короля Адриана. Король куда-то ушел после этого… ну… сеанса, а Тунда еще вырисовывал что-то, кажется, мундир… Ну и, как всегда, перед ним был коньяк.
— Милый Тунда, он «черпал вдохновение»… Дальше…
— Дальше, — я проходила мимо… Никого не было больше… Тунда, с сигарой в зубах, перехватил меня… «Куда спешишь, плутовка, не пущу тебя»… Потрепал меня по щеке и сунул за корсаж золотую монету. «Откуда, плутовка»? — «От Ее Величества». — «А как поживает Ее Величество?» — Великолепно, говорю, поживает… А он смотрит на меня… уже немного навеселе, и говорит: «Если бы она не была королевой, я написал бы с нее Венеру, выходящую из пены морской… Какая это была бы Венера!» И, знаете, Ваше Величество, даже глаза под лоб закатил…
— Что ж, не будь я королевой, с удовольствием позировала бы Тунде для его Венеры, — молвила Маргарета, — и все на выставке любовались бы. Но я королева, и мною любуется только одна Поломба…
— А ди Пинелли? — чуть было не сорвалось у камеристки, но она вовремя прикусила язык, зная, что и для нее существуют границы, переступать каковые не рекомендуется…
8. СЕКРЕТАРЬ ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА
Грехом было бы сказать, что королева Маргарета вся отдалась целиком поддержанию своей неблекнущей красоты и неувядаемой молодости. На это уходило вечером около часу, утром приблизительно столько же, — в общем приблизительно два часа. Все же остальное время она читала, принимала живейшее участие в государственных делах, а ее дипломатический ум и такт ценился далеко за пределами Пандурии.
Корреспонденты французских, английских, американских газет, избравшие себе специальностью интервьюирование высочайших и коронованных особ, разносили по всему свету про удивительную начитанность королевы пандуров, про ее тонкое знание литературы, про ее любовь к живописи, про изящную скромность ее туалетов. Действительно, трудно было представить что-нибудь более скромное. Почти всегда темное, гладкое, без всяких украшений платье, великолепно охватывающее дивную фигуру. Никаких драгоценностей, ничего, за исключением жемчужной нитки на шее.
Это — в обычной, повседневной жизни. Но в моменты парадных, торжественных выходов в тронном зале, в горностаях и в короне, с голубой лентой и звездой на груди, королева поражала царственным величием, великолепием своим, поражала и тех даже, для кого зрелище это далеко не было новым. Совсем другой, но одинаково чарующей волшебницей была она верхом на коне, одетая в белый уланский мундир, и в кивере с белым султаном, когда производила смотр шефским гвардейским уланам своего имени. Старые, много видавшие на своем веку царедворцы сравнивали Маргарету в смысле чудесной посадки и особенного умения носить амазонку с единственной женщиной в Европе, да и то давным-давно угасшей, — Елизаветой Австрийской.
При жизни короля Бальтазара у Маргареты не было ни одного романа. Самая злая сплетня, даже и та не могла указать любовника, молодой красавицы-королевы. Не изменяла мужу Маргарета не из любви к нему, — нет, брак этот был не по чувству, скорее политический брак, — а из гордости. И хотя муж — суровый солдат, солдат с головы до ног, не внушал ей ничего, кроме холодного уважения, именно, быть может, в силу этого самого уважения, не допускала она и мысли, чтобы дерзнул кто-нибудь назвать короля «Его Величеством-рогоносцем».
А велик был соблазн. Каждый гвардейский офицер, каждый молодой человек из общества, принятый при Дворе, был влюблен в свою королеву. У многих влюбленность эта переходила в обожание. И были среди этих обожателей писаные красавцы. Подданными королевства, кроме господствующих пандуров, высоких, мужественных, были еще сухощавые, пергаментные мусульмане, изящные итальянцы и белокурые, богатырского сложения славяне. Цвет молодежи всех этих четырех племен служил в гвардии, занимал гражданские места в привилегированных канцеляриях, и, пожелай Маргарета изменить своему вечно занятому реорганизацией армии супругу, было бы на ком остановить свой выбор.
Но жена цезаря должна быть выше всяких подозрений, и на всех своих явных и тайных воздыхателей она производила впечатление мраморной красавицы, не знающей, что такое страсть, что такое темперамент.
А между тем и страсти, и темперамента, и даже просто здоровой чувственности, — всего этого много было у королевы. Но было у нее еще более умения владеть собой, дисциплинировать и призывать к порядку голос бунтующей молодой крови.
Когда же Бальтазар, простудившись и схватив воспаление легких на горных зимних маневрах, скончался и был погребен с пышными, подобающими почестями, под девяносто девять выстрелов береговых батарей, королева Маргарета почувствовала себя раскрепощенной. Жены цезаря нет больше, — есть вдова цезаря. Она может позволить себе то, чего не могла позволить раньше, конечно, в железных рамках самой строгой тайны. Жажда любви, знойных, сжигающих тело и душу наслаждений охватила тридцатисемилетнюю красавицу. Выбор пал на чиновника министерства Двора, итальянца ди Пинелли. Он был моложе королевы на четырнадцать лет. В его южной красоте было много хищного, чувственного, сводящего с ума самых добродетельных женщин. И ко всему этому он обожал королеву, обожал еще юным студентом, имея богатейшую коллекцию ее фотографий: и в горностаевой мантии, и в уланском мундире, и в темном гладком платье, и в бальном туалете с обнаженными плечами и с пышным длинным треном, что, как живой, повиновался легкому движению ног.
Королева родилась политиком. Далеко неспроста приблизила она к себе ди Пинелли. Сперва узнала о нем всю подноготную. Узнала, что он не болтун и хорошо воспитан не только в смысле внешнего лоска, но и житейских принципов. В духовном и моральном отношении — джентльмен. Узнала, что он никогда не болел тем, чем болеет девяносто процентов молодежи. А о том, что ди Пинелли боготворит ее, об этом и узнавать не было никакой нужды, — это она отлично сама знала. Оставалось одно — приблизить его к себе, так приблизить, чтобы их ежедневные официальные встречи были неизбежными…
Личный секретарь королевы, почтенный пожилой кавалер Кнор, сам попросился на покой и вышел в отставку с полной пенсией и орденом Ираклия первой степени. Министр Двора настойчиво рекомендовал Маргарете в личные секретари своего чиновника ди Пинелли. И вышло вполне естественно, как будто иначе и не могло быть, что в небольшом кабинете, рядом с приемным залом королевы, в этом самом кабинете, где в течение шестнадцати лет ежедневно просиживал от десяти до трех кавалер Кнор, спустя год после кончины короля Бальтазара водворился кавалер ди Пинелли.
Однажды королева пригласила его пить кофе в свой интимный маленький голубой будуар, где не бывал никогда никто из посторонних и где висели две небольшие картины Ватто. Кофе подан был опустившей свои плутовские глаза Поломбой, тотчас же исчезнувшей.
Говорили об искусстве, вернее, говорила одна королева. Секретарь молчал, ни жив, ни мертв, поднося дрожащими пальцами к ярко-чувственным губам своим крохотную чашечку с густым, горячим, ароматным кофе.
— Вы любите Ватто? — спросила Маргарета. — Я почти не знаю художника с такой чарующей нежной блеклостью, именно блеклостью красок…
Ди Пинелли поспешил согласиться. Он готов был согласиться на смертный приговор себе, произнесенный устами своего божества.
Королева от живописи перешла к скульптуре.
— Я не люблю драпировок и одежд в скульптуре. Я люблю за то греческих ваятелей, что они богов и богинь своих изображают нагими. Красивая нагота уже сама по себе нечто божественное. И если смертные хотят приблизиться к богам в своих любовных успехах, — никаких прикрытий, никаких одежд, отзывающих отдельным кабинетом и мещанством. Но я не выношу босых ног. Не выношу! Музейных Аполлонов, Диан и Венер мне всегда непременно хотелось обуть в сандалии или в котурны. Хотя… В мраморе и в бронзе еще можно кое-как примириться, но у живых людей — это совсем отвратительно, — и по тонким чертам Маргареты скользнула легкая брезгливая гримаса.