В середине августа дивизию вывели из первого эшелона, недолго пробыли мы во втором: нас погрузили в вагоны и отправили на запад, в Луцк, на переформирование. Невероятно! Нас увозили с войны — потрепанную, обескровленную дивизию, ее жалкие остатки. Поезд удалялся от войны, а мне казалось, приближается к ней. Впоследствии подтвердилось: и здесь, в далеком тылу, шла война, своя, партизанская, и здесь покоя не было.
В Луцке определилась судьба дивизии: на фронт не вернемся, будем нести гарнизонную и караульную службу и периодически участвовать в карательных акциях против партизан. Иными словами, когда специальным частям СС будет нужна армейская поддержка, они разживутся ею у пехотной дивизии. На первых порах она не очень требовалась эсэсовцам, но постепенно то один наш батальон, то два, то целый полк выделялись им. Батальоны несли потери, но с фронтовыми потерями их не сравнить. Гремело радио, газеты: непобедимый вермахт, следуя предначертаниям фюрера, неуклонно продвигается на восток, захватывая города и приближаясь к главному городу России — Москве. Продвигается? Да, по колено в своей крови. Не истечет ли он кровью, прежде чем подойдет к московским пригородам? В сентябре из дому пришло одно за другим два письма. В первом родители писали, что младший мой брат убит двадцать второго июня под Брестом, шурин пропал без вести, тоже на германо-советском фронте; во втором они сообщали: средний мой брат ранен под Великими Луками, потерял обе ноги, лежит в госпитале в Мекленбурге. Вот вам наглядно, как обошлась война с моей семьей.
В Луцке я стал пить сильней, чем раньше. Время свободное было, и вино было. Своими глазами видел я гетто и лагеря для военнопленных, не понаслышке, а точно, на фактах, знал о массовых казнях евреев и военнопленных, о карательных акциях, когда за содействие партизанам украинские и белорусские деревни поджигали факельщики, население расстреливалось поголовно, а то и заживо сжигалось в запертых домах. Ведь за все это придется когда-то отвечать. Помню «кристальную ночь» в ноябре тридцать восьмого года. Я возвращался от подружки и увидел на улице разбитые витрины в лавках и магазинах, они были дочиста разграблены. Возле афишной тумбы возились с кем-то офицеры СА, слышалась ругань, выкрики: «Ну, ты, проклятый еврей!» В кучке ночных зевак сказали: «Это владелец обувного магазина, он нацепил Железный крест за войну четырнадцатого года, встал в дверях, да эти парни не посмотрели на крест, дали ему по-свойски!» А потом появились гетто в Польше и в России. А потом противотанковые рвы, набитые трупами русских, украинцев, поляков, белорусов, расстрелянные женщины, старики, дети — кошмар… Между прочим, слышал от начальника медицинской службы дивизии: в Германии введен или вскоре будет введен порядок: если у еврейки муж немец воюет на фронте, ее не трогают, но как только он гибнет, вдову сажают в концлагерь. Подполковник медицинской службы поддерживал нововведение, а я подумал: «Ужасен этот порядок, и ужасно, что его поддерживает медик, представитель гуманнейшей профессии!» Про себя я мог подумать что угодно…
Я мужчина, но плачу, как баба. Когда напьюсь. Поэтому пить, как гамбургский портной, стараюсь в одиночестве. Если же выпадает пить в компании, выдерживаю приличия, а добираю на квартире: денщику доверяю. А может, зря? Может, он доносит в гестапо о моих слезах? Ночами, пьяный я или трезвый, на кровать ко мне садились отец и мать, беседовали шепотом, уговаривали не пить, отец клал руку на мое плечо: «Сопьешься, беги отсюда», — мать поддакивала: «Беги, сынок». По ночам являлся и некий святой, вроде ангела, парил под потолком, шелестел крыльями, шелестел райским голоском: «От совести своей не убежишь, сын мой. Решай. Думай о спасении души. Но родители правы: тебе не место здесь». А где? — пытался я спросить, однако слова из горла не выскакивали, один хрип, напоминающий храп. Я высох, пожелтел, стал мрачен и вспыльчив, коллеги подтрунивали: «Доктор Шредер, у вас сдают нервы?» Я думал о двадцать втором июня, о загубленных солдатах, о гетто, о расстрелянных и сожженных. Думать было нестерпимо. Я понял: сопьюсь или пущу пулю в висок. Был и еще вариант: сбежать. Куда? Если бежать просто так, в никуда, полевые жандармы с серебряными бляхами и сытыми, наглыми рожами моментально тебя сцапают. Стало быть, бежать нужно в лес. Дикая, сумасбродная мысль! Там сцапают партизаны…
Называйте это как угодно: дичью, бредом, безумием, — но когда меня на время прикомандировали к эсэсовской части, я в первом же бою поднял руки. Партизаны меня не пристрелили, хотя могли бы. Накормили. Побеседовали. Не очень вежливо, но без угроз. Дали возможность работать по специальности, то есть я согласился лечить своих вчерашних врагов, которых продырявили мои вчерашние «друзья». Наваждение, сумасшествие? Или вопль совести? Насчет совести не обольщаюсь. Уже на третий день пребывания в партизанском отряде возникли растерянные, растрепанные мысли: «Проще было б — жил бы, как все, шел бы за Гитлером без оглядки, во имя могучей и великой Германии. Проще? Вряд ли. Но, возможно, надо было попробовать это — без оглядки за Гитлером? Перебегать к своим? Свои расстреляют, это уж вне сомнений. Да и партизаны не позволят улепетнуть: народ суровый. Неси крест, живи, а там видно будет». Я и живу, ем, сплю, добросовестно штопаю раненых партизан, кое-как объясняюсь с русскими, они кое-как понимают меня. Конечно, не доверяют. Работаю я под присмотром. Да не в этом драма. В том драма, что от войны я не ушел. Вернулся на нее через другую дверь доктор Шредер, или, как прозвали меня партизаны, Арцт. И бывший доктор Гюнтер Шредер, нынешний Арцт, моли бога, чтобы каратели не разбили отряд, разобьют — попадешь к ним в лапы, и считай, что на шее у тебя уже намыленная веревка.
Лида и Василь отправлялись на связь в город; таких городов, один чуть больше, другой чуть меньше, в радиусе действий отряда было несколько, похожих друг на друга — с костелом, с черепичными крышами, с домиками, окруженными садами, с улочками, где мощеными, где нет; чем они существенно разнились, на глаз Скворцова, так тем, есть ли в них немецкие гарнизоны и есть ли явки его отряда — имени Ленина; хотя, возможно, там, где таковых явок не было, были явки других отрядов. В этот городок связных нужно было послать обязательно: стало известно, что там квартируют немецкие летчики, штаб авиасоединения, а аэродром вблизи города и что там есть патриоты, желающие помогать партизанам в сборе и передаче информации, в проведении актов саботажа и диверсий; об этом доложил связной, побывавший уже в городке, но, к несчастью, подстреленный полицаями на обратном пути; до отряда он кое-как добрался, но из строя выбыл, отлеживался в санчасти. И тогда к Скворцову пришли Лида и Василь, и это было для него сюрпризом. Во-первых, Василь. Молоко на губах не обсохло, на физиономии написано все, что испытывает к немцам, с ним, со Скворцовым, предварительно не посоветовался, вот гусь лапчатый. И Лида, во-вторых. Ориентируется ли она в этих местах достаточно хорошо, по плечу ли ей роль связной? Есть ли у нее для этого данные? Советчики-то у нее наверняка имеются. С Лободой советовалась? И когда они сдружились, Лида и Василь? Обо всем договорились, все продумали: идут вместе, под видом сестры и брата, он ей — как прикрытие, были б выправлены документы надежные.
Скворцов поначалу воспротивился: в Лиду не верил, Василя жалел, несмышленыша, — но, к удивлению, Новожилов, Емельянов и Лобода не поддержали его. А Лида и Василь напирали на то, что хотят воевать, а не коптить небо. Других связных под рукой не оказалось, да и взрослым мужикам все труднее проходить вражеские посты, и Скворцов скрепя сердце согласился. Лобода принялся за инструктаж вновь испеченных связных. Все понимали, какому риску подвергнутся Лида и Василь, но словно надеялись на слепую удачу, один Скворцов оценивал все трезво, без прикрас, так ему казалось. А впрочем, может быть, и пронесет, может, везение будет. Не женское, не детское это занятие — война, вот в чем штука.
Лида и Василь уходили на задание с рассветом. В землянке, где сидели перед выходом, было так тепло, так уютно, что Скворцов, подбрасывая в сработанную из железной бочки печурку березовые полешки, некстати подумал: «И куда они, в непогоду, в холод?» Как будто это наихудшее. Кроме непогоды, их еще кое-что ожидает в пути. Он подавил вздох и, поскольку связным ничего записывать было нельзя, спросил, помнит ли она пароль и явки. Лида поспешно кивнула.
— Ну, присядем на дорожку, — сказал Скворцов. Все и так сидели за столом, но после слов Скворцова замерли. Он первый встал:
— Пора.
Поднялись, задвигались Новожилов, Емельянов, Лобода, пропуская связных вперед к двери, вслед за Скворцовым. Погода была премерзкая: ветер, дождь, промозглость. Грязь по колено, сапоги не выдерешь. Восток над лесом немощно желтел, словно рассвет не мог пробить тучи, многослойно обложившие небо; в урочище, в овраге, выл то ли волк, то ли бездомный одичавший пес, и от этого злобно-тоскливого, обреченного воя становилось жутковато. На ходу непроизвольно перестроились: с Лидой рядом пошел Лобода, за ними Василь и Скворцов, сзади Емельянов с Новожиловым. Никто не разговаривал, Лобода не отпускал Лидин локоть, и Скворцов держал Василя за руку. У опушки остановились. Скворцов привлек к себе худенького, невесомого Василя, думая: «У меня нет никого ближе этого сироты». Лиде сказал: