По окончании обыска деньги и драгоценности вперемешку сваливали в чемоданы, перевязывали их шпагатом, пломбировали и грузили в машину г-на Швеблина.
Пломбы эти ровным счетом ничего не значили, поскольку пломбир находился в руках у полицейских. Они имели полную возможность присваивать банкноты и драгоценности. Впрочем, они не стеснялись, например, показать ценное кольцо со словами: „Гляди-ка, камушек-то настоящий!“ — или достать из кармана пачку крупных банкнот и сказать: „Надо же! Я про них и забыл!“ Полицейские обыскивали и бараки, проверяли все койки, вспарывали матрасы, потрошили подушки. Никаких документальных свидетельств обысков, производимых полицией по делам евреев, не сохранилось».[4]
Команда Швеблина состояла из семи мужчин — всегда одних и тех же. И еще там была одна женщина. Никто не знает, как их звали. Они были в то время молодыми, кто-то, наверно, жив до сих пор. Но некому узнать их в лицо.
Швеблин бесследно исчез в 1943 году. Скорее всего, немцы сами его убрали. Но отец, когда рассказывал о своем недолгом пребывании в кабинете этого человека, добавил, что однажды ему почудилось, будто среди прохожих он узнал его — у заставы Майо, воскресным днем после войны.
«Корзины для салата» не очень изменились к началу шестидесятых годов. Единственный раз в жизни мне довелось побывать в такой «корзине», причем вместе с отцом; я не стал бы рассказывать об этом приключении, если б оно не показалось мне символичным.
Случилось это при обстоятельствах самых что ни на есть банальных. Мне исполнилось тогда восемнадцать, и я был еще несовершеннолетний. Родители мои развелись, но жили в одном доме; отец — с истеричной соломенной блондинкой, этакой Милен Демонжо[5] местного пошиба. А я с матерью. В тот день родители сильно повздорили на лестнице — ссора вспыхнула из-за скромных алиментов, которые отец был вынужден выплачивать матери по решению суда после бесконечного разбирательства в инстанциях. Верховный суд департамента Сена. Апелляционный суд. Решение в пользу истицы, врученное судебным исполнителем. Мать сказала мне: пойди позвони к нему и потребуй деньги, которые он не выплатил. Увы, больше нам жить было не на что. Скрепя сердце я подчинился. Честное слово, я звонил в его квартиру с намерением поговорить с ним по-хорошему и даже извиниться за свое вторжение. А он захлопнул дверь перед моим носом. Я слышал, как его Милей Демонжо вопила и звонила в полицию, мол, «тут хулиган скандалит».
За мной пришли минут через десять в квартиру матери, и мне пришлось вместе с отцом сесть в «корзину для салата», стоявшую у подъезда. Мы сидели друг напротив друга на деревянных скамьях, по бокам у каждого — два полицейских. Мне подумалось, что для меня это — первый подобный опыт в жизни, а вот отец уже испытал такое, двадцать лет назад, в ту февральскую ночь 1942 гола, когда инспектора полиции по делам евреев запихнули его в «корзину для салата» — почти такую же, как эта. И я спрашивал себя: а не вспомнил ли он об этом сейчас? Но он делал вид, будто не замечает меня, и старался не встречаться со мной взглядом.
Я точно помню, как мы ехали. По набережным. Потом по улице Сен-Пер. По бульвару Сен-Жермен. Остановились у светофора напротив кафе «Де-Маго». Через зарешеченное окошко я видел людей, сидевших за столиками на террасе, на солнышке, и завидовал им. Впрочем, мне-то ничего особенного не грозило: слава Богу, время на дворе было мирное, безобидное, время, которое назовут впоследствии «три славных десятилетия».
Но я не мог понять, как мой отец, переживший арест тогда, во время оккупации, так спокойно дал посадить меня в «корзину для салата». Он сидел напротив, невозмутимый, с легкой брезгливостью на лице, в упор не видел меня, сторонился, как зачумленного, и я боялся предстоящего объяснения в участке, понимая, что никакой поддержки от него ждать не приходится. Это казалось мне тем более несправедливым, что я тогда как раз начал писать книгу — мою первую книгу, — в которой принял на себя всю боль, испытанную им при оккупации. Несколько лет назад я нашел в его библиотеке труды антисемитов, изданные в сороковые годы, — должно быть, он купил их тогда, чтобы попытаться понять, в чем эти люди его обвиняли. Я представлял себе, как поразило его описание чудища, рожденного больным воображением, зловещей тени с крючковатым носом и когтистыми пальцами, маячившей на каждой стене, нелюдя, носителя всех мыслимых пороков, ответственного за все зло и виновного во всех преступлениях. Мне хотелось в моей первой книге дать отповедь этим людям, оскорбившим меня через моего отца. На своей территории французской прозы я намеревался раз и навсегда поставить их на место. Сегодня я хорошо понимаю всю детскую наивность моего замысла: где теперь эти авторы — расстреляны, высланы, впали в маразм или умерли от старости? Да, как ни жаль, я опоздал.
«Корзина для салата» остановилась на улице Аббеи перед полицейским участком квартала Сен-Жермен-де-Пре. Полицейские провели нас в кабинет комиссара. Отец сухо объяснил ему, что я «хулиган» и что постоянно «со скандалом врываюсь в его дом» с семнадцати лет. Комиссар пообещал мне «в следующий раз посадить в кутузку» — тоном, каким говорят с преступниками. Я понял, что отец и мизинцем бы не шевельнул, захоти комиссар перейти от слов к делу и отправить меня в камеру предварительного заключения.
Мы с отцом вышли из участка вместе. Я спросил: неужели было так необходимо вызывать полицию и «закладывать» меня комиссару? Он не ответил. Я не держал на него зла. Поскольку нам было по пути, мы пошли рядом, он молчал, я тоже. Мне хотелось напомнить ему о той февральской ночи в 1942 году, когда его тоже везли в «корзине для салата», спросить, вспомнил ли он об этом сейчас. Но, вероятно, для него это было не так важно, как для меня.
Мы так и не сказали друг другу ни слова, ни по дороге, ни на лестнице. Он пошел к себе, я — к себе. Я виделся с ним еще два или три раза, через год, в августе, когда он забрал мой военный билет и другие документы, чтобы против моей воли определить меня на военную службу в гарнизон Рейи. После этого я больше его не видел.
Что же все-таки делала Дора Брюдер 14 декабря 1941-го? Может быть, она решила не возвращаться в пансион в последний момент, уже подойдя к его дверям, а потом бродила по окрестным улицам весь вечер, до комендантского часа?
Улицы в этом квартале еще сохранили деревенские названия: Мельники, Волчья Яма, Черешневая аллея. Но тенистая улочка, что бежит вдоль стены «Святого Сердца Марии», выходит к товарной станции, а немного подальше, если идти по авеню Домениль, начинается Лионский вокзал. Железнодорожные пути проходят в нескольких сотнях метров от пансиона, где жила взаперти Дора Брюдер. Этот тихий квартал, будто и не парижский, с его обителями, никому не ведомыми кладбищами и безлюдными проспектами, — это ведь еще и квартал рельсов и дальних дорог.
Я не знаю, потому ли Дора решилась на побег, что Лионский вокзал был так близко. Не знаю, слышала ли она из дортуара в тишине непроглядных военных ночей стук колес товарных поездов или тех, что отправлялись с Лионского вокзала в свободную зону… Ей наверняка были знакомы эти два лживых слова: свободная зона.
В романе, который я написал, почти ничего не зная о Доре Брюдер, — но и писал-то я для того, чтобы она подольше оставалась в моих мыслях, девушка, ее ровесница, я назвал ее Ингрид, бежит со своим другом в свободную зону. Я писал, думая о Белле Д., которая тоже в пятнадцать лет покинула Париж, нелегально пересекла демаркационную линию — и оказалась в тулузской тюрьме; об Анне Б., которую в восемнадцать задержали без документов на вокзале в Шалоне-сюр-Сон и приговорили к четырем месяцам заключения… Все это они рассказали мне в шестидесятые годы.
А Дора Брюдер — готовилась ли она к побегу заранее, помогал ли ей кто-нибудь, друг или подруга? Осталась ли она в Париже или попыталась добраться до свободной зоны?
В регистрационном журнале полицейского участка квартала Клиньянкур 27 декабря 1941 года в графах «Дата и ориентировка — Гражданское состояние Заведено дело…» записано следующее:
«27 декабря 1941. Брюдер Дора, родилась 25/2/26, Париж, 12-й округ, проживает по адресу: бульвар Орнано, 41. Показания Брюдера Эрнеста, 42 лет, отца».
На полях проставлены цифры, но я не знаю, что они означают: 7029 21/12.
Полицейский участок квартала Клиньянкур находился в доме 12 по улице Ламбер, позади Монмартрского холма, фамилия комиссара была Сири. Но Эрнест Брюдер обратился, по всей вероятности, в окружной комиссариат, улица Мон-Сени, 74, в ведении которого находился участок Клиньянкур: это было ближе к его гостинице. Комиссара там звали Корнек.
Прошло тринадцать дней с побега Доры; почти две недели Эрнест Брюдер не решался пойти в участок и заявить об исчезновении дочери. Можно себе представить, сколько тревог и сомнений пережил он за эти тринадцать долгих дней. Ведь он не вписал Дору, заполняя досье в октябре 1940-го в том же самом комиссариате, и полицейские могли теперь это обнаружить. Пытаясь разыскать дочь, отец сам привлекал к ней внимание.